Если Господь не всех спасет, то, значит, и меня не спасет. Потому что если я первый грешник, и хуже всякой твари, то я на последнем месте в очереди. И если я надеюсь, что Он спасет меня, то я надеюсь, что Он спасет всех. А меня после всех.
Антоний, когда пришел в город, ведомый ангелом, увидел сапожника, приколачивающего каблуки со словами «Все спасутся, один я не спасусь» и не сказал: «Проклятый еретик, как ты можешь верить во всеобщее спасение?!»
Не надеяться на всеобщее спасение можно только, если ты с рабским образом смирился. Я раб, а ты, Бог, мой господин. Я не буду делать зла, а ты тогда и не бей меня больно. Хорошо, я делаю зло, хотя и обещаю не делать, но я каюсь, а Ты обещал прощать, ну и прощай. А уж коли простил, то от адских мучений меня избави.
Или если в тебе образ наемника. Я буду доброе делать, а ты, Господи, мне по заслугам воздавай. Я Тебе добро, и Ты мне тоже добро. Пускай не сейчас, я подожду, потом, за гробом, тоже готов принять все, что мне положено.
И тут, при такой картине, ясно всем, что не все спасутся. Потому что не все от зла отвратились, и не все каются, и не все добро творят. Надежда тут есть только про самого себя. Что Господь справедливо все мне посчитает и зачтет доброе, и не зачтет злого. И тогда не накажет. И тогда наградит.
А других не за что будет награждать. А осудить будет за что. И как возьмется надежда, что Господь спасет всех?
Но есть еще третий образ. Образ сына и Отца. Образ Возлюбленного. Когда ты не на первом месте. И твоя рефлексия не о себе. Когда Отец ищет тебя. Когда Возлюбленный зовет тебя. Тогда Он на первом месте. К Нему твои устремления. «К Тебе возжада душа моя!»
Но вдруг ты видишь: Он зовет, а ты не идешь, Он протягивает к тебе Свою руку, а ты свою отдергиваешь. Он не нужен тебе. Всё-всё на свете заслоняет Его от тебя, отвлекает тебя от Него, уводит тебя куда угодно, только не к Нему.
В этом грех, в этом я и первый грешник, что мне дела нет до Отца, дела нет до Возлюбленного. Он ждет, а я не иду.
Но неужели же Он только меня одного ждет? Только меня одного зовёт? Только ко мне одному руку протягивает?
К каждому! К каждому!
Но кто-то не услышал. Кто-то не увидел. Кто-то отвлекся. Кто-то даже отверг, сознательно.
И венец терновый надевал. И гвозди заколачивал. И копьем пронзал.
А Он их всех разве же не любил? Разве и теперь всех-всех-всех не любит?
Меня любит, значит, и их любит.
Иоанн Богослов говорит, что в том Любовь, что Бог возлюбил нас. Вот в чем дело.
Бог любит нас и по любви Своей неужели не спасет каждого?
Можем ли мы даже мысль такую допустить, что не спасет? Можем ли мы в надежде своей усомниться, что не спасет? Жизнью Своею, Смертью Своею, Воскресением Своим разве дал Он нам усомниться хоть на миг, что Любовь его не растопит всякое наше нежелание, всякое наше противление, не покроет, не разоружит всякую нашу борьбу против Него, против Его Любви к нам?
Если мать наша, если ребенок наш, если любимые наши безоружными взглядами, кротостью сердец могут вмиг обезоружить нашу злобу. Да, скажете, есть жестокие сердца, которые не обезоруживаются, но есть все равно, что-то в этом мире, о чем плачет и у них сердце, о чем тоскует, от чего разбивается, убил он тысячи, а в кармане карточка любимого сыночка, значит, он все еще человек, все еще сердце есть у него. Так неужели же Господь, кроткий и смиренный сердцем, знающий всякое человеческое сердце, Который есть Вся Любовь, Которая только и есть, не растопит в нем льда, не умягчит его, не приголубит, не согреет?
Я верю, что Бог есть Любовь. И Его Любовь безмерна и безгранична и излечит всё.
Мне станут сейчас возражать про человеческую свободу, про греховное поврежденное произволение. Я сам про это, кому хочешь, сам могу возразить.
Но разве в жизни каждого из нас не бывало, когда Бог нам, бодливым коровам, рог не давал? Разве Бог не упреждает нас многажды на дню против греха? Разве нет у нас опыта, когда нежданно произволение наше развернулось вдруг от зла к добру?
Сами мы развернулись? Или всё ж таки Бог Любовью Своею развернул нас?
Если мы, будучи злы, нарушаем свободу человека ко благу: останавливаем самоубийц, связываем руки насильникам, лечим больных часто против их желания, неужели же любящий нас Господь будет холодно и равнодушно взирать на гибель своей твари, приговаривая:
– Ах, я не могу ничего поделать, я умываю руки, я обещал не касаться их свободы!
Как Он это будет делать? И будет ли Он это делать только здесь, или там, за гробом продолжит?
Мне кажется, есть какое-то высокомерие по отношению к Богу говорить, что со смертью всякое дело спасения заканчивается. Бог, существующий не во времени, приведший нас однажды из небытия в вечность, для чего станет делить эту вечность на отрезки: от и до?
Или еще скажут: а некрещеные? А язычники? А непросвещенные?
Вот китайцы, например. И что же? Полтора миллиарда непросвещенных Христовой верой китайцев? Миллиарды до них и миллиарды после них? Бог создал их на погибель? Это такие Божьи черновики? Не получилось – в огонь, снова не получилось – снова в огонь?
Разве что-то из того, что мы знаем о Христе, позволяет нам так думать?
Они Божьи люди, все эти китайцы. Божьи! Не меньше, чем мы. И им явится. И их просветит. И их согреет.
Не насилием, думаю, но являя Себя снова и снова в движении прохладного ветра, Во Свете Своем, во взгляде Христовых глаз, в добрых, ободряющих словах, Он заразит нас этой Любовью, Он очарует нас, Он завлечет, Он сделает для нас невозможным быть без Него, всех-всех-всех, всех чад Своих приведет к Себе, я верю, я надеюсь.