Семь эссе о Пушкине

Владимир Шалларь

Редактор медиатеки «Предание.Ру»

Подпишитесь
на наш Телеграм
 
   ×

К дню рождения Пушкина  — 6 июня — советуем вам ознакомиться с семью эссе о его жизни и творчестве.



 

«О гуманизме Пушкина»
Георгий Федотов

Федотов реабилитирует два до ужаса затершихся в России слова: «Пушкин» и «гуманизм».  Пушкин как «возможно единственный русский гуманист».
«Не всем и не во всем может помочь Пушкин. Блоку, пожалуй, он уже не мог помочь, как и большинству модернистов нашего фашистского и предфашистского времени. Им нужны иные, более могущественные средства, чтобы спасти их от разложения. Но я принадлежу к тому поколению, или душевной формации, для которых Пушкин еще не утратил своей целительной и возрождающей силы. В часы тоски и отчаяния, сомнений в человеке и человечестве мы раскрываем Пушкина, все равно на какой странице, и медленно пьем, — как назвать этот напиток? — не воду, конечно, но и не вино, — а какой-то божественный нектар, который вливает успокоение, надежду и любовь к человеку. Словом, Пушкин для нас это то, чем был для Тургенева русский язык, уже не целительный для нас с тех пор, как мы узнали всю ту меру или безмерность лжи, какую он способен нести в мир. Но Пушкин жив, и пока он жив, еще не умер гуманизм, ибо Пушкин и есть наш великий гуманист, в каком-то смысле, может быть, даже единственный.

Невзирая на холод целого века Просвещения, подпочва русской жизни была и долго еще оставалась религиозно-горячей, и этого подземного тепла было достаточно, чтобы преобразить гуманизм Пушкина. В своем сознательном мире Пушкин всегда был западником, или, по Достоевскому, всечеловеком. В подсознании он воспринял от своего народа больше, чем кто-либо из его современников. Только это и позволило ему стать великим национальным поэтом не Московии, не Руси, но России».



 

«Закон русской истории»
Владимир Бибихин

Бибихин рассуждает о Пушкине как историке. Пушкин и Петр — «два монстра», отвечающие на вызов истории, вызов мира.

«Пушкинское осмысление Петра и России было прямым участием в ее истории. На просторе вселенной под далекими звездами бездна, ураган, огонь, пир и чума параметры пушкинского мира, где слово и поступок одна расплавленная энергия. Кто кроме него осмелился в России на такое собирание в самой середине огня. Кто, шагнув в огонь, приносил обратно такой подарок. Кто способен в принципе такое принять и вместить. Рядом с Пушкиным никого нет.

Петр «Полтавы» и Вступления к «Медному Всаднику» не портрет, не «реальность», не «возвышающий обман», а явление света, создание мира. Заглядывая в смерть, бездну и чуму, Пушкин несет то откровение, что человеческая история другого смысла кроме подвига, победы и праздника иметь не может. Пушкинское заглядывание за край подготовлено, облегчено крайним опытом его страны и особенно петровской поры, к которой Пушкин настойчиво привлекает наше внимание: она предельная, окончательная, собрала в себе человеческую историю. В странном Петре, глядящем как в зеркало в монстров, Пушкин угадывает человеческое существо, брошеное в вихрь и потому способное быть местом для мира, его безусловного принятия.

Ту же свободу Пушкин знает в себе. «Гордись: таков и ты, поэт, И для тебя условий нет». Он чувствует, что Петербург, середина русской истории, стал или мог стать и во всяком случае должен был стать — иначе всё бессмысленно — праздником мира; на краю бездны, в огне, среди чумы — всё равно. Пушкин знает что говорит: этот сказочный Петербург расположился под золотыми небесами».



 

«Пушкин и Европа»
Владимир Вейдле

Вейдле рассматривает Пушкина как того, кто утвердил Европу в России, Россию в Европе. Почему Европа не узнает себя в Пушкине.

«Пушкин весь обращен не к сомнительному будущему, а к несомненному и великому прошлому Европы. Он ее еще видел целиком такой, как она некогда была, а не такой, какой постепенно становилась; именно эту Европу он для России открыл, России вернул, не «просвещение», от которого исцелился, не романтизм, которым так и не заболел, а старую, великую Европу, в ее зрелости, в ее здоровье, с еще не растраченным запасом поэтических, творческих ее сил. К этой Европе он сам всем своим существом принадлежал, будучи русским, любя Россию и ее одной и той же сыновней любовью, и если «Европа тоже нам мать», то потому, что Пушкин не на словах, а всем творчеством своим назвал ее матерью.

Он был последним гением, еще избегнувшим романтического разлада, еще не болевшим разделением личности и творчества, формы и души. Когда-то это понял Мериме, полюбивший его издали, видевший французское в его прозе, но греческое в его стихах, поклонявшийся в нем последнему божеству своей собственной духовной родины. Другие этому божеству изменили; как же им было понять творения поэта, метко застреленного европейцем, но плохо переведенного на европейские языки?

Европа восхищается воспринятой на азиатский лад, искусственно-экзотической Россией, но в Пушкине не узнает себя; если же узнает, то узнанного не ценит: ей хочется чего-нибудь поострее, поизломанней… А Россия, знает ли она еще, что Пушкин не только Пушкина ей дал, но и Данте, и Шекспира, и Гёте — а потому и Гоголя, и Толстого, и Достоевского, — что в его творчестве больше, чем во всех революциях и переворотах, совершилась судьба ее самой, что из всех великих дел, начатых или задуманных у нас, ни одно так сполна не удалось, но ни одно и не предано так всей историей нашей через сто лет после него, как именно его дело?

Пушкин — самый европейский и самый непонятный для Европы из русских писателей. Самый европейский потому же, почему и самый русский, и еще потому, что он, как никто, Европу России вернул и Россию в Европе утвердил. Самый непонятный не только потому, что непереводимый, но и потому, что Европа изменилась и не может в нем узнать себя».



 

«Пушкин»
Дмитрий Мережковский

Мережковский рассматривает Пушкина как прежде всего великого мыслителя и противопоставляет его последущим русским писателям.

«Пушкин — великий мыслитель, мудрец, — с этим, кажется, согласились бы немногие даже из самых пламенных и суеверных его поклонников. Все говорят о народности, о простоте и ясности Пушкина[497], но до сих пор никто, кроме Достоевского, не делал даже попытки найти в поэзии Пушкина стройное миросозерцание, великую мысль[498]. Эту сторону вежливо обходили, как бы чувствуя, что благоразумнее не говорить о ней, что так выгоднее для самого Пушкина. Его не сравнивают ни со Львом Толстым, ни с Достоевским: ведь те — пророки, учителя или хотят быть учителями, а Пушкин только поэт, только художник. В глубине почти всех русских суждений о Пушкине, даже самых благоговейных, лежит заранее составленное и только из уважения к великому поэту не высказываемое убеждение в некотором легкомыслии и легковесности пушкинской поэзии, побеждающей отнюдь не силою мысли, а прелестью формы. В сравнении с музою Льва Толстого, суровою, тяжко–скорбною, вопиющею о смерти, о вечности, — легкая, светлая муза Пушкина, эта резвая «шалунья», «вакханочка», как он сам ее называл, — кажется такою немудрою, такою несерьезною. Кто бы мог сказать, что она мудрее мудрых?

Христианство Пушкина: оно чуждо всякой теологии, всяких внешних форм; оно естественно и бессознательно. Пушкин находит галилейскую, всепрощающую мудрость в душе дикарей, не знающих имени Христа[608]. Природа Пушкина — русская, кроткая, «беспорывная», по выражению Гоголя: она учит людей великому спокойствию, смирению и простоте. Дикий Тазит и старый Цыган ближе к первоисточникам христианского духа, чем теологический Doctor Marianus. Вот чего нет ни у Гёте, ни у Байрона, ни у Шекспира, ни у Данте. Для того чтобы найти столь чистую форму галилейской поэзии, надо вернуться к серафическим гимнам Франциска или божественным легендам первых веков».



 

«Судьба Пушкина»
Владимир Соловьев

Статья, наделавшая в свое время много шума: великий русский мыслитель «оскорбил» память великого русского поэта. Соловьев пытается понять замысле Божий о Пушкине и считает, что Пушкин этот замысле не выполнил.
«Мы знаем, что дуэль Пушкина была не внешнею случайностью, от него не зависевшею, а. прямым следствием той внутренней бури, которая его охватила и которой он отдался сознательно, несмотря ни на какие провиденциальные препятствия и предостережения. Он сознательно принял свою личную страсть за основание своих действий, сознательно решил довести свою вражду до конца, до дна исчерпать свой гнев.

Все многообразные пути, которыми люди, призванные к духовному возрождению, действительно приходят к нему, в сущности, сводятся к двум: или путь внутреннего, перелома, внутреннего решения лучшей воли, побеждающей низшие влечения и приводящей человека к истинному самообладанию; или путь жизненной катастрофы, освобождающей дух от непосильного ему бремени одолевших его страстей. Беззаветно отдавшись своему гневу, Пушкин отказался от первого пути и тем самым избрал второй, — и неужели мы будем печалиться о том, что этот путь не был отягощен для него виною чужой смерти и что духовное очищение могло совершиться в три дня?»



 

«Пушкин и Гетё»
Сергей Аверинцев

Аверинцев сравнивает Первого Поэта России и Первого Поэта Германии.
«Как бы сложно ни обстояло дело с религиозностью Пушкина и тем более Гёте в смысле более или менее ортодоксальном, очевидно, что у каждого из них была некая religio poetae, вера, имманентная их творческой активности и решительно несовместимая с “вольтерьянством” как системой негативистской риторики и постольку модусом отношения ко всему сущему. У Гёте были причины специально вспомнить в связи с этой внутренней борьбой против Вольтера выработку “правильного отношения к природе”. Каждый, кто помнит обертоны слова “Natur” у Гёте, ощущает, что стоит за этим кратким замечанием. Поэзия Гёте и Пушкина существенным образом “поствольтерьянская”. Она в некотором глубинном смысле слова религиозна не потому, что это так называемая “религиозная поэзия”, то есть не в меру введения религиозных тем и мотивов, но по характеру модальности, в которой разрабатываются любые темы и мотивы, в том числе весьма далекие от благочестия. Все определяется, собственно, углом подхода к теме, к мотиву, к собственному настроению и умонастроению: контекстом, в который поэзия каждый раз ставит личный голос поэта».

 



 

«Пушкин»
Константин Мочульский

Мочульский дает общий очерк жизни и творчества Пушкина.
«Предел поэзии — молитва прообраз художественного слова — божественный Логос. В стихах Пушкина совершается чудо воплощения слова. Незадолго до смерти поэт записал: «О, скоро ли перенесу я мои пенаты в деревню — поля, сад, крестьяне, книги, труды поэтические, семья, любовь и т. д. — религия, смерть».

Он умер примиренный с Богом, после исповеди и причастия.

Пушкин — величайший гений России; он основатель нашей национальной литературы, которой в конце XIX века суждено было стать мировой, — все это давно стало бесспорной истиной. Но Пушкин более этого: он наше «солнце», лучи которого освещают и согревают каждое русское сердце. Он «наше все», как сказал Достоевский. Он входит в жизнь каждого из нас, как самый близкий, самый любимый друг. Именно в любви, которую он излучает из себя и возбуждает в нас, тайна его гения и залог бессмертия. Мы учимся у него, восхищаемся им» но прежде всего и больше всего мы любим его. Это чувство выразил Тютчев в двух простых строчках
Тебя, как первую любовь,
России сердце не забудет!»

Поделиться в соцсетях

Подписаться на свежие материалы Предания

Комментарии для сайта Cackle