Высокий, сутулый ксендз Мирек был отправлен епископом служить капелланом загородного дома престарелых. Когда-то ксендз был викарием большого собора, намечалась хорошая карьера, но не сложилось, и епископ нашел ему применение. Служение старикам Миреку не нравилось, но спорить с епископом себе дороже.
Каждый Божий день, ровно в восемь утра, ксендз, зевая и разгадывая в мыслях беспокойные ночные сны, служил мессу в часовне Матери Божией Ченстоховской. Затем отправлялся на завтрак или пил кофе с директором дома престарелых паном Лешеком. Они болтали о пустяках, курили и принимались за дневные дела. Такое расписание было каждый день, кроме вторника и пятницы. В эти дни ксендз отправлялся по комнатам жильцов выслушивать исповеди. Как правило, исповедовались одни и те же люди, и каялись они в одних и тех же грехах. Трудно, конечно, ожидать от человека исправления, когда ему восемьдесят семь. А грехи были у всех как под копирку: осуждал, унывал, говорил неправду, сплетничал, доводил до белого каления санитаров. Ксендз сухою, длинною рукой перекрещивал кающихся и отпускал им грех до следующего вторника или пятницы.
Вот и сегодня он, набросив на плечи священническую епитрахиль, отправился выслушивать старичков. В списке желающих исповеди, что лежал на столе у санитаров, значились по обыкновению комнатки под номерами 346, 367, 331, 333, и 378. На 378-м ксендз остановил свой взгляд. Номера 378 раньше не было в списке. Там жила пани Габриэла, или пани Габи, как ее называли санитары между собой, которая раньше никогда не просила о задушевных беседах.
“Может, заболела” – предположил ксендз. Во время болезни люди часто вспоминают о потустороннем и моментально становятся теологами домашнего розлива. Так или иначе, начать выслушивать исповеди ксендз решил именно с нее, с триста семьдесят восьмой.
– Пусть будет восхвален Иисус Христос! – поприветствовал он пани Габриэлу, зайдя в ее комнату.
– И Мария девица! – ответила пожилая пани.
– Пани хотела исповедоваться? Я слушаю.
Привычным жестом перекрестив старушку, ксендз сел на стул и закрыл глаза. Прошла пара минут, но пани Габриэла молчала.
– Помочь пани? – поинтересовался священник, – возможно, говорила пани неправду?
– Нет. Проше ксендза.
– Сплетничала?
– Тоже нет.
– Доводила санитаров до белого каления?
– Нет.
– Тогда в чем хочет пани покаяться?
– В том, что ничего этого не делала.
– ???
– В том, что молчала.
– Гммм… – ксендз уже стал подумывать, что у старушки не все хорошо с головой. Но не бросать же исповедь посередине, ее надо закончить. Поэтому он решил не продолжать бессмысленный диалог, а перейти сразу к наставлению.
– Видите ли, пани. Молчание это вовсе не страшный грех, это дар. Иногда за молчанием скрывается смирение…
– А иногда и нет, – прервала его пани Габи.
– Что же тогда?
– Трусость.
– Вы сейчас о чем?
– О смирении.
– Разве можно так о смирении говорить!
– А что, в ваших книжках запрещают?
– В книжках пишут, что смирение – благодать…
– Гмм… Я всю жизнь молчала и смирялась. Молчала, когда была ребенком и видела несправедливость по отношению к еврейским сверстникам, молчала и смирялась, когда меня бил мой муж, верный католик, между прочим, молчала, когда работала акушеркой и в нашем отделении случилась трагедия. Я знала, кто виноват, но молчала.
– А что у вас случилось?
– Это было в 1969 году. Женщина из деревни… Она родила ребенка-инвалида. Во время родов бедняга сильно ослабла, и врач запретил ей сообщать, что ребенок родился больной. Пани Ядвига, наша медсестра, была бездетной, а потому недолюбливала рожениц. Она пошла в палату, тайком от врача, и сказала все несчастной матери. Та так кричала, что тронулась умом. Ее потом в психушку отвезли. Врач стал искать, кто проговорился, а я ведь знала кто, но молчала. После этого Ядвига мне пригрозила, и я уволилась, иначе говоря, также струсила, смирилась. Проше ксендза, я всю жизнь молчала и была трусливо-смиренной. Пока мне не стукнуло 70 и я, наконец, не упала на улице во время инфаркта.
– И что потом?
– Потом? Меня забрала к себе дочь. Но я перестала быть удобной. Они с зятем меня сюда определили, потому что со мной невозможно жить. Я с тех пор говорю, что думаю.
– Разве это грех?
– Но они утверждают, что да. “Мама, раньше ты была спокойной!”
– Пани, раздражать близких – это тоже…
– Да, никогда я не была спокойной. Я всегда была такой, как теперь, только об этом молчала.
– И?
– И этот грех трусости я и прошу мне отпустить. Он у меня самый главный. Что ксендз думает на эту тему?
Ксендз в удивлении поднял вверх руку, хотел было что-то еще противопоставить старушке, но вместо этого неожиданно для себя выпалил:
– Аминь, Габриэла!
И шёпотом забормотал отпускную молитву. Старушка поцеловала его сухую руку и попросила в следующий раз не подходить к исповеди так формально. Разволновавшийся ксендз Мирек послушно кивнул.