Теология прямого действия
В прошлый раз мы разбирали метафору отцовства у Николая Федорова; сейчас можем приступить к самой его философии. Федоров утверждает: не-родственность, забвение мертвых отцов — вот причина всех зол. Культ предков есть первофеномен всякой религии, кладбище — первосвятилище. И это – не от страха смерти, а от любовной жажды воскрешения. Самое близкое и понятное, самое основное: любимые умирают — этого не должно быть, отсюда все. Но тут есть две проблемы: во-первых, люди по эгоизму своему отцов забывают, а во-вторых, религия есть лишь символическая любовь к отцам, любовь в памяти, а не в реальном действии, то есть — не в реальном воскрешении мертвых отцов.
Высшая религия, христианство, построена на воскресении: Иисус воскрешал, Сам воскрес и обещает воскресение всех. Принципиальная для Федорова вещь: христианство именно как религия любви есть религия воскрешения, ибо воскрешение есть максимальное дело любви. И вот тут начинается самое интересное.
Секацкий где-то заметил, что гениальность философии заключается не в предлагаемых ей ответах, а в порядке вопросов. Скажем, Хайдеггер гениален тем, что после вопроса о бытии ставит вопрос о технике, тем самым по-новому двойным светом высвечивая и проблему бытия, и проблему техники. Так же и Федоров: независимо от самой фантастики, которую он выдает в своих ответах, нам важна нетривиальность порядка его вопросов: сначала эсхатология (воскрешение мертвых), затем — техника. Ибо именно здесь Федоров оказывает незаменимую услугу богословию.
Причина «не-родственности» по Федорову (войн, угнетения, раздоров) — в забвении мертвых отцов, собственно в забвении того, что мы все друг другу — братья, как сыновья общего праотца. Люди должны вспомнить это и бросить свои силы на «общее дело» — воскрешение отцов, которое объединит все силы человечества и объединит само человечество: нынешнее поколение и в пределе (в воскрешении) все поколения. Мне важно, что эта федоровская логика объединяет сразу несколько уровней: догматический (воскрешение), научно-технический (средства воскрешения), социальный (ликвидация классового общества), глобальный (установление всемирной ассоциации) и т. д.
Христианство есть религия любви. Догматически мы это схватываем в утверждениях «Бог есть любовь», «Бог ради любви к людям воплотился, пострадал, умер и воскрес». Практическое применение эта догматика находит в христианской этике любви: христиане должны любить, прощать, быть кроткими, помогать бедным, голодным, больным, заключенным и т. д. Христиане исповедуют Бога-Любовь и, следовательно, практикуют дела любви.
Христианство есть эсхатологическая религия воскрешения. Догматически мы это схватываем в утверждениях «чаю воскресения мертвых» и «жизни будущего века». Практическое применение эта догматика находит в… чем? Христиане исповедуют грядущее преображение мира и воскрешение мертвых и, следовательно, практикуют… что?
При этом совершенно понятна связка догматики Бога-Любви и догматики воскрешения и будущего века: воскрешение есть максимум любви, жизнь будущего века есть полнота любви. Но как этически, практически определить эту связку?
Самое ценное в учении Федорова — утверждение проективного характера богословия. Догматика не есть только сводка неких истин, но программа действий, проект. На уровне догматики Бога-Любви с ее выходом на этику любви это интуитивно понятно. Но проективно следует понимать вообще все богословие. Так оно наконец-то получает свою настоящую значимость и актуальность. Вот в Символе веры или в учебнике догматики что-то написано. Я, предположим, в это «верю». И что? Как это влияет на мою жизнь? Что мне с этим делать? Надо воспринять эти истины как проект общего дела (федоровское учение носит название «философия общего дела»), как руководство к действию. Теология догматических утверждений должна стать теологией прямого действия.
На самом деле это мысль вполне библейская. Ветхозаветное пророчество — не оракул, не предсказание, а прогноз, составленный из анализа: если сделаете так-то — будет так-то, сделаете этак — будет этак. Если будет ваша экономика, политика и социальность соответствовать заповедям — будет все хорошо; а если нет — будет плохо (скажем, пророчество Ионы просто «не исполнилось», ибо жители Ниневии правильно поняли пророчество — и именно этого Бог от них и ждал; а Иона, как мы помним, расстроился). Ветхий Завет и писания пророков в частности есть богословие анализа истории и исторического действия. Таким же образом мы должны понять Апокалипсис — пророчество о христианском человечестве (не как предсказание, а как анализ и прогноз). Дело здесь глубже: историзм как таковой задан Библией; сама история есть плод Библии — у крестьян время де-факто оставалось циклическим (языческим). Промышленность, капитализм, выход из природных циклов — все это есть реализация линейного (библейского) времени, то есть самой истории.
Иоанн Златоуст против копирастов
Другой пример такого же рода. Иоанн Златоуст в свое время говорил нечто, не относящееся к реальной экономике его времени:
«В отношении имущества невозможно быть одному богатым без того, чтобы наперед другой не сделался бедным; в благах же духовных не так, а совершенно напротив: невозможно никому сделаться богатым без того, чтобы не обогатить другого, потому что, если ты никому не принесешь пользы, то и сам не сделаешься богатым. В (благах) телесных от раздаяния происходит уменьшение, но в духовных от раздаяния происходит умножение, а нераздаяние причиняет великую скудость и подвергает крайнему наказанию. Доказательством тому — (раб) скрывший талант.
Так, кто имеет дар мудрости, тот, передавая другому, умножает это богатство, делая мудрыми многих; а кто скрывает ее в себе, тот лишает себя богатства, не принося пользы другим. Также, кто имеет другие дары, тот, врачуя многих, умножает свой дар; сам не теряет от передачи, и многих других исполняет духовных дарований. Это правило остается неизменным во всех духовных (благах). Так бывает и с царством (небесным): кто делает многих своими соучастниками в царстве, тот тем более будет пользоваться им; а кто не желает иметь участником никого, тот и сам лишится многих благ. Если чувственная мудрость не истощается, когда многие приобретают ее, и художник не теряет своего искусства, когда делает художниками многих, то тем более приобретающий царство не уменьшает его, а напротив, тогда и будет у нас богатство больше, когда мы многих призовем к нему».
Отказ Федорова от авторских прав казался в его время чудачеством. Но заметьте, как это стало актуально теперь. Златоуст ведь в пример приводит «интеллектуальную собственность»: книга, музыка, программа не исчезают от потребления в Интернете, капитализм здесь уже не работает: товар, который могут потребить все кто угодно, а он от этого не пропадает — это ведь уже не товар. В общем, можно сказать, что Златоуст против копирастов, за пиратов. То, что при Златоусте было «идеализмом», сейчас — актуальная экономическая идея. Интернет как конкретная техническая реалия реализует возможность «духовности» Златоуста и «чудачества» Федорова — христианизации собственности.
Он берет и исцеляет
Проблематика икономии, управления без господства, как мы говорили, есть проблематика согласования свободы людей и власти Бога, независимости тварного мира при суверенитете Творца над ним. «Икономический» ответ: свобода людей и есть инструмент власти Бога; независимость творения и есть выражение воли Творца. Проективно понимаемая теология решает вопрос о свободе людей и власти Бога: последняя реализуется через первую. Храмовая литургия провозглашает нечто, чтобы мы реализовали вне храма это провозглашенное. Когда Христос заповедует накормить голодного, излечить больного и т. д., Он не имеет в виду, чтобы мы в храме молились об этом с красивыми песнопениями и в красивых одеждах. Он имеет в виду, чтобы мы взяли да и пошли накормить голодного, излечить больного и т. д.
Заметьте, что когда люди просят Христа об исцелении или рассказывают о смерти близких, Он их не «духовно» поучает о смирении, принятии воли Божьей и пр. Он берет и исцеляет, берет и воскрешает. Христос плакал о смерти Лазаря и воскресил его; все плакали о мертвой девушке — и Христос воскресил ее; «не плачь» — говорит матери Христос и воскрешает ее сына. «Она тотчас встала, и Он велел дать ей есть».
В этом современный врач напоминает Христа много больше, чем современный священник: первый скажет что-нибудь о молитве; второй излечит больного, если сможет. Не сказано: «научи алчущего смирению», сказано: «дай ему есть». Реальные хлеб, одежда, кров и здоровье волнуют Христа, а не молитвы и слова. И вот таким же образом, считает Федоров, следует реализовать догмат о воскрешении. Мы сами должны воскрешать, а не говорить об этом, сами должны приблизить жизнь будущего века. Иначе — это просто слова, не имеющие отношения к нашей жизни; иначе мы лицемеры.
Каким образом, Федоров, разумеется, не знает, ибо это фантастика. Так или иначе воскрешение должно стать нашим делом как предельное исполнение заповеди о любви. Ибо любящий не может смириться со смертью возлюбленного. Прогресс медицины, социальных систем и пр. есть прогресс реальных дел любви, прогресс евангелизации. Прогресс этот носит, с одной стороны, научно-технический характер, а с другой — социальный, ибо надо не только что-то изобрести, но нужно общество, где что-то вообще можно изобретать и где озабочены социальными проблемами: (пост)христианские общества есть общества научно-технической революции и социальных революций. Где-то в пределе, мечтает Федоров, наукотехника сможет и воскрешать людей (и расселит воскрешенных на космических просторах).
Догматика как программа действий
Федоров сравнивает христианство и буддизм. В христианстве есть рассказ о плачущей матери, мертвой дочери и ее воскрешении Христом. В буддизме есть рассказ о плачущей матери, мертвой дочери и… рационализме Будды: он посоветовал матери найти дом, где никто не умирал; мать после безуспешных поисков такого дома поняла, как устроен мир, осознала бренность всего и стала ученицей Будды.
Федоров, сравнивая эти два рассказа, бьет в самую точку. Вот «безумие» христианства, которое не желает смириться со смертью любимых. Вот «разумность» буддизма, который трезво понимает, как устроен мир. Буддизм разумнее, прагматичнее, трезвее христианства, не вводит, как христианство, своих адептов в бессмысленные мечтания. Но «мир дан нам не на погляденье» (Федоров), «философы лишь различным образом объясняли мир; но дело заключается в том, чтобы изменить его» (Маркс): да вот, мир устроен таким образом, и что? Мы не обязаны просто это принимать, как «мудрецы», которые на деле оказываются просто циниками. Буддистский мир трезво смирился с мировой бренностью. Христианский мир восстал против нее. Христианский мир не желает мириться со смертью любимых и все больше наращивает медицинские силы — силы борьбы со смертью. И снова спросим: кто более христианин — врач с его реальной борьбой или «христианский священник» с его словами о «смирении»? Если вам не нравится какой-то факт — не «спорьте» с ним, и не «смиряйтесь» с ним, а измените его.
Практика есть критерий истины, учит марксизм. Думаете, ваша теория верна? Посмотрим, как она реализуема. Революция есть метатеория марксизма. Богословие есть теория христиан, а история (пост)христианских народов есть метатеория христианства — та практика, которой поверятся христианская истина.
Скажем, вам не нравится дарвинизм. Не надо с ними спорить — ибо он есть изложение фактов, не надо с ним смиряться, ибо факты можно изменить. Федоров: «естественный отбор» (которому он придает мужской гендер) ведет к войнам, насилию; «половой отбор» (которому он придает женский гендер) ведет к экономической борьбе (борьба за самок, семья как первоячейка хозяйственной жизни и пр.). Направим же силы, уходящие на естественный и половой отбор, на борьбу со смертью, в ходе которой борьба уничтожится, мертвые воскреснут: дарвинизм будет преодолен.
Вот то главное, что подарил богословию Федоров: догмат должен быть осмыслен как заповедь, догматика — как программа действий. Евангелие есть программа действенной любви через прощение, милосердие, кротость, помощь больным, заключенным, голодным, общине братьев с общностью имуществ, вплоть до воскрешения. При этом христианство есть религия историческая: от грехопадения (пришествие в мир смерти, впадение людей в не-родственность) через Христа, воскрешавшего и воскресшего, основавшего общину любви к всеобщему воскрешению, Царству Христову.
Мы сразу понимаем, какая здесь возникает трудность: конец — это Страшный суд или Царство? Федоров отвечал так: историческое христианство в целом восприняло богословие как созерцательный догмат, а не как программу действий. «Заповедь любви» провозглашалась как трансцендентный, независимый от людей факт, пока они жили в реальном мире власти, угнетения, пыток, рабства, крепостничества, нищеты, страдания, смерти. То, что воскрешение мертвых было понято как «это Бог когда-то там сделает в трансисторической дали», — вполне объяснимо, это было и остается, разумеется, невыполнимой задачей. Но таким же образом было воспринято вообще все христианство.
И такое христианство — созерцательное, недейственное, — привело к какой ситуации? Как могли христиане, знавшие заповедь любви, но не исполнявшие ее, продолжавшие творить грех, воспринять Царство, если не как Страшный суд над собой? Если Царство — не наша задача, не наша цель, кою мы действенно исполняем (живем по любви), то, конечно, оно для нас — грешников — оборачивается Страшным судом. Бесконечная эсхатологическая радость первых христиан, живших по любви в своих общинах, — где Царство наступало здесь и сейчас, — ждавших Конца, как невеста жениха, сменилась на эсхатологический испуг средневековых христиан, в своей действительной церковной жизни знавших Царство только символически и ждавших тем самым Конца, как преступник палача. Ибо если ты живешь в общине, где «все у них было общее», где нет «ни господина, ни раба, ни женщины, ни мужчины, ни эллина, ни варвара», то ты таким образом уже в Царстве, и неудивительно, что ты ждешь его полного наступления уже скоро. А вот если ты живешь в обществе, где все, так сказать, частное (рабы, крепостные, например), где работают иерархии угнетения, то наступление Царства для тебя — уничтожение твоего мира. Рагнарек, кали-юга, железный век — все это языческие концепты. Пессемистически смотреть на Конец истории — язычество. Исторический оптимизм, утопизм — христианство. Христиане верят в Новый Иерусалим, новое небо и новую землю.
Сдвиг от эсхатологического ожидания к эсхатологическому испугу рифмуется со сменой ожидания телесного воскресения на веру в бессмертие души. Воскресение тел — историческое, «материалистическое» событие. Бессмертие души — некая абстрактная, внеисторическая идея. Не зря ранние Отцы полемизировали с идеей бессмертия души как языческим верованием, противопоставляя ему христианское упование на воскресение тел. Федоров напряженно думая над воскресением тел напоминает нам это, возвращает изначальный «материализм», историзм, телесность христианства.
Неожиданно сменим регистр. Федоров видит неизбежность глобализации, но видит, однако, и ее альтернативность: глобализация через господство капитализма, войны, эксплуатации, объединение человечества силой — то есть объединение силами разъединенности или объединение через общее дело, мирное. Страшный суд — неизбежная предельная точка истории, но как к ней человечество подойдет — это зависит от самого человечества. История, иными словами, неизбежно окончится, вопрос — как?
Лосев, однако, объяснял созерцательный характер античной философии следующим образом. Философия, детище Античности, есть плод рабовладения. Все делают рабы, а что делает рабовладелец? Ничего, он управляет, владеет, потребляет. Ему не знаком труд, процесс преобразования данности, создания нового. Рабовладелец — созерцатель. Ему это не мешает, ибо тот мир, что он созерцает, ему весьма удобен. Про раба такого не скажешь. Угнетатель — априори созерцатель, не в его интересах что-то менять. Угнетенный — априори преобразователь, ибо в его интересах изменить свое положение, во-первых. А во-вторых, угнетенный трудится, то есть преобразовывает данность. При этом античная философия есть философия языческая, а язычество есть не что иное, как поклонение стихиям мира, мировой данности; язычество созерцательно. Монотеизм же есть детище Израиля с его беспощадной войной с язычеством. Израиль, рожденный освобождением рабов, большую часть истории был угнетен. Церковь была создана Плотником, Который был казнен, и распространялось среди угнетенных людей труда рыбаками, которые большей частью были казнены. Монотеизм есть вызов мировой данности, ее ниспровержение, поклонение Тому, Кто вне и над миром. Язычество есть поклоняющееся созерцание мировой данности. Язычество есть утверждение вечности мировой данности. Монотеизм есть провозвестие Конца мировой данности, ее Преображения, Преобразования. И вот когда христианство становится религией Империи, оно становится созерцательным. Христианство остается лишь символически в храмовой литургии. Надо вернуть, говорить Федоров, действенность христианству, надо совершать «внехрамовую литургию», христианизировать всю действительность. Литургия у ранних христиан — общая трапеза, и таинство, и социальная практика — таинство социальной практики; ныне этот момент остается только символически.
Религия как созерцание говорит: вот мир во зле лежит, вот грех, вот убийства, вот атеизм и т. д. Это созерцательная критика. Но надо критиковать действием, трудом: прекратить грешить, прекратить убивать, уверовать в Бога и т. д. Нужна практика, нужна действительность. Истина поверяется практикой: «по плодам». Если христианство — не только красивые слова в храме, но и истина, то покажите христианскую действительность (и вот таковой действительностью мне представляется западный мир, ибо если не так, то христианство просто нигде, никогда не реализовалось). «По плодам их узнаете их».
Проблема здесь в том, что Федоров — не диалектик. Он критикует историческое христианство, современность, социализм и много чего еще. А потом говорит: а давайте так больше не будем, а будем по-другому. Так не бывает.
«Храмовая литургия» (выражение Федорова) есть только символика общего дела, но не само дело, как культ предков был только памятью о мертвых, а не их воскрешением. Нужна действительная «внехрамовая литургия», реальное общее дело. Смотрите, говорит Федоров, мы только что-то говорим в церквях, а делаем что? Смотрите, говорит Федоров, Средние века сформулировали прекрасные догматы, но что они сделали?
В шаге от диалектического понимания
Нечто подобное мы видим у Иоанна Златоуста и Симеона Нового Богослова: Церковь не есть подлинно Церковь, а лишь ее «знаки», «слова», «обличье», «одежда». Подлинная Церковь была у первохристиан и монахов, ибо они не только провозглашали христианство, но жили по-христиански, сама их действительность была христианской, была христианским делом. Первохристиане и монахи не ждали, пока им с небес сбросят добродетели, праведность, подлинную общину и т. д. Они их добились сами, своим делом. Евангелие было программой их действий, и они евангелизировали свою реальность, реализовали Евангелие.
«Общество со всеми его принадлежностями можно уподобить блудному сыну родового быта, к которому оно и должно возвратиться. Но этот блудный сын не бесплодно провел годы своего скитания, и он в силах уже преобразовать старый родовой быт во всемирное родство».
Здесь мы видим обычное для Федорова понимание-не-понимая. Цитата, казалось бы, говорит, что Федоров понимает сказанное нами выше. Но все же от культа предков, рода, семьи он отказываться не хочет; отсюда его критика скатывается в критиканство, морализирование; отсюда его проект — против его же желания — не проект, а прожект, фантазия. Он не хочет признать современность как диалектический момент развертывания христианского проекта; он просто предлагает от современности отказаться и начать исполнять его — федоровский — проект. Отсюда все минусы его учения; фантастика его учения, его консерватизм, его славянофильство (от предков — к национализму, ход болезни очевиден).
Федоров критикует историческое христианство: вот оно было только символическим, фиктивным. Федоров критикует современность: вот она такая неверующая, жестокая, развратная. Давайте, говорит Федоров, пустим современные средства на достижение христианских целей, так, как будто бы история только дожидалась предложений Федорова. Семья вот разлагалась, разлагалась, а тут вдруг все услышат Федорова — и семья перестанет разлагаться. А вдруг разложение семьи — момент внутри общего дела? Такого вопроса Федоров не ставит.
Федоров был в шаге от диалектического понимания: Средневековье как тезис христианства дало нам цели, но не дало средства. Новое время как антитезис христианства отказалось от христианских целей, но дало средства. Грядущий синтез использует средства для достижения целей. Вот логика истории, к которой Федоров почти прикоснулся, но не смог довертеть до конца: Средние века формулируют догматику как проект, Новое время поставляет наукотехнические, социальные и пр. средства ее реализации. Ворчать, следовательно, не надо, надо понимать; не надо бороться с современностью, надо бороться за грядущее.
Борясь за род, а не за общину, Федоров не понимает исторического процесса. Следует принять разрушение рода, принять кризис семьи как момент реализации христианства, как момент исполнения общего дела, которое не дожидалось Федорова, а уже воплощается две тысячи лет. Федоров на самом деле сам есть момент этого дела. Так и историческое христианство не надо критиковать: оно сделало свою часть дела — дало цели; не надо критиковать модерн: он сделал свою часть дела — дал средства. Дело современности — в их синтезе. Бог есть Господин истории, и Его подгонять не надо; все управляется Его Промыслом.
Федоров совершенно правильно говорит: христианство есть религия историческая, Христос дал начало некоему процессу, участниками которого мы должны стать. Послехристианская история есть — по Федорову только должна быть — разворачивание дела Христа. Хотя бы поэтому все, что было после Христа, не может быть просто ошибкой, просто глупостью, которую можно преодолеть критикой. Федоров — мы уже поняли, что это у него постоянная черта — понимает все это, не понимая. Он, например, видя чудовищное развитие военных сил, говорит: давайте эти силы пустим на преобразование природы в интересах всех, превратим орудия смерти в орудия жизни. Это чисто диалектический ход, перепад противоположностей (как антихристианство Нового времени — перепад средневекового христианства слов в реальную христианизацию жизни; как атеизм есть плод христианства, сексуальная революция — плод христианского аскетизма и т. д.). Как бы то ни было, нам важен вот этот бесценный подарок Федорова: богословское понимание наукотехники, производительных сил; воссоединение богословия и действительности, во-первых, как задача, во-вторых, как понимание, что современное развитие уже само по себе есть плод исторического действия христианства.
Производительные силы, говорит Федоров, развились вследствие нужд войны и корысти. Обратим же их на уничтожение войны и нищеты. И как бы Федоров ни ругал Маркса, разве он не рассуждает как марксист? Производительные силы развиваются в интересах капиталиста, вследствие угнетения пролетариата. Развитие производительных сил наращивает пролетариат, который сбросит власть капиталистов и завладеет производительными силами. То, что развивалось корыстью и угнетением, приведет к уничтожению корысти и угнетения.
Богословие плановой экономики
Обращение смертоносных сил природы в живоносные — главная формула Федорова. Ее же можно считать главной формулой монотеизма. Язычество — идеология господ, поклоняющихся стихиям мира, природным и социальным. Монотеизм есть идолоборчество. Например, рабовладельцы считали естественным рабовладение — для нас вещь в высшей степени противоестественную. Например, рыночники есть просто-напросто адепты культа рынка, экономической стихии, у которой якобы есть собственные законы, нарушать кои — кощунство, за которым воспоследует божественное наказание инфляцией, дефицитом и пр. Не трогайте, говорят нам, рыночную стихию, пусть она действует без всякого вмешательства и одарит вас богатствами и процветанием; если же вы вмешаетесь, то она жестоко вас накажет. Стихии природы и стихии социума — боги язычников. Они делают им идолов и поклоняются им — мертвым творениям рук своих, а не Богу Живому.
Экономика — есть деятельность людей, дело их рук, каким образом у нее могут быть свои независимые от людей законы? Владельцы производительных сил и рабочей силы созерцают экономическую стихию, поклоняются ей. Не в их интересах что-то менять. Они говорят, что ничего поменять нельзя, как Будда — плачущей матери. Люди труда, однако, — не созерцатели, они именно что трудятся, а не созерцают. В их интересах подчинить смертоносную стихию, ибо несет она смерть не кому-нибудь, а именно им. Капиталисты — язычники, работники — монотеисты. В потенции, разумеется. Поклонение стихиям (природным, социальным, экономическим) есть поклонение смерти, ибо мировая данность ничтожит все.
В основе язычества — жертвоприношение, убийство, как мы говорили в прошлый раз. Угнетение, обнищание мириад работников. Убийство мириад людей в войнах. Эксплуатация и уничтожение природы. Все ради молоха — Прибыли, если социально, а если онтологически — ради Космоса, чей предел — смерть всего. В основе христианства — воскрешение Убитого; в пределе — воскрешение всех, конец этого мира, грядущее Царство.
Нам говорят: смерть — закон природы; а Христос воскрешает; нам говорят: продолжение рода — закон природы, христиане восславляет аскетизм; нам говорят: самосохранение — закон природы; христианство учит смирению, кротости, подставлению щеки. И так далее. Законы природы — это законы мира сего, во зле лежащего; этот мир будет уничтожен, как обещано христианством.
Христианство, как известно, «расколдовывает мир», не поклоняется звездам, небу и прочим природным данностям. Оно же отменяет и социальные данности («ни господина, ни раба» и т. д.). Оно в пределе отменяет все данности, в частности экономические. Христианское расколдовывание мира создало условия для развития наукотехники, орудий по управлению и преобразованию природных стихий. Но наукотехника пока сама в руках экономической стихии рынка.
Как называется идолоборчество на экономической фронте? Термин Федорова — «регуляция». Человек — раб социальных, экономических, биологических, космологических данностей. Христос, однако, победил самую их сердцевину — открыл путь обращения смертоносных сил в силы животворные, путь освобождения. Регуляция экономики — это, как мы бы сказали, плановая экономика. Свобода рынка — подчинение людей экономике, а свобода людей — власть людей над экономикой, плановая экономика. Как мы подчиняем природные стихии себе во благо, так мы должны подчинить экономическую стихию себе во благо. Если мы могли подчинить себе энергию нефти, рек, атома, неужели мы не способны подчинить себе силу, нами же рожденную, — экономику? Как когда-то божественность египетского фараона, римского императора, китайского Сына Неба казалась «частью природы», проявлением закона мироздания, но была свергнута и кажется ныне нелепостью (а богословски — величайшим кощунством), так будет и с экономической властью.
Так Федоров дарит нам богословие плановой экономики. Победа над смертью — лишь регулятивная идея этого богословия, его «миф», который часто только мешает понять подлинную ценность федоровского мышления: христиански продуманного социализма. Федоров блестяще показывает актуальность борьбы с язычеством:
«Регуляция есть истинное, а не мнимое лишь торжество над языческими богами, ибо пока громоотвод, или, вернее, громопровод, не будет общим орудием, до тех пор можно будет отвергать Юпитера, по не громовержца; и только когда война обратится в регуляцию, тогда лишь будет побежден и ислам как религия войны. Только чрез регуляцию материи и дух одержит полную победу над плотию, победу общую, а не частную, неполную, бесплодную, какая возможна в настоящее время».
Подлинное православие Федорова
Федорова иногда обвиняют в тоталитарности. Вот он хочет власти над природой. Вот он хочет «регуляции». На примере экологии это обвинение всего легче отвести. «Нетоталитарный» капитализм во всем блеске своего либерализма, своих «свобод» эксплуатирует и губит природу. Действуя «свободно», как стихия, он губит другие стихии. То есть стихия свободного рынка уничтожает наш общий дом. Как нам это предотвратить? — обретя свободу над стихией рынка; введя «регуляцию» экономики, которая освободит людей от власти свободного рынка, позволит использовать природные стихии, не губя природу. Скажем еще, что пророки видели Царство не только как мир между людьми, мир между Богом и людьми, но и как мир между людьми и природой: экология есть набросок такого мира, начало исполнения этого пророчества, этого пророческого проекта.
Или вот еще: свобода — основоусловие христианского богословия. Следовательно, богословие будет вполне выполняться, станет адекватным действительности, когда будет достигнута всеобщая свобода. Достижение всеобщей свободы, утопии, социализма — это достижение условий выполнимости богословия. Никто не скажет тогда: «я/он согрешил, потому что был беден/вынужден и пр.». Чистый выбор перед Богом возможен только в «утопии». В этом смысл нашего утверждения о социализме как предапокалипитической эпохе.
Богословие как проект — не раз мы уже сказали. Что можно сказать о христологии как проекте? Центральный догмат христианства — Богочеловечество, понятое как проект сотрудничества человека и Бога, утверждение человека как активного агента истории, и в более сильном смысле — как агента Священной истории. Божественная и человеческая стихия участвуют вместе. Если мы скажем, что это истинно только «во Христе», мы, во-первых, погрешим против догмата о Церкви как Теле Христовом, а во-вторых, сделаем христианство чем-то ненужным, непрактическим для людей. Догмат о двух волях во Христе есть утверждение человеческой воли, активности человека; проект о волевом участии человека в истории. Отрицая участие человечества в Священной истории, понимая богословие как сумму «занебесных» фактов, вы впадаете в ереси монофизитства и монофелитства. Если такие вещи, как производительные силы, не включены в богословие, то ваше богословие — манихейство. Федоров:
«Показывая, что Христос был не только Бог, но и действительный человек, тем самым доказывалась и необходимость деятельности самого человека в деле воскрешения, и не только нравственной, но и умственной, и физической, материальной. Соединяя во Христе два естества, две воли, двойное действие, тем самым признавали необходимость в деле искупления, или воскрешения, двух воль, действующих в полном согласии. Но учение о двух волях, действующих в согласии, оставалось только догматом, теориею, не имевшею выражения в самой жизни; и в таком отделении теории от практики не видели отпадения от христианства, устранения от дела искупления и воскрешения, не видели отречения от Искупителя и Воскресшего. Если бы церковь была согласна с учением Оригена и ему подобных, которые отожествляют воскресение с бессмертием души и ожидают, что последний суд будет разрушением материальной природы, тогда было бы понятно такое отделение теории от практики; но учение Оригена и все ему подобные были по справедливости осуждены церковью на 6-м и 7-м Вселенских Соборах. Вырабатывая в теории великий план мира и любви, Византия в своей внешней политике и во внутренних борьбах партий действовала по совершенно противоположному плану».
Или вот: «доказательство бытия Божьего». Не докажете вы ничего словами. Докажите делами:
«Только чрез великий, тяжкий, продолжительный труд мы очистимся от долга, придем к воскрешению, войдем в общение с Триединым, оставаясь подобно Ему самостоятельными, бессмертными личностями, во всей полноте чувствующими и сознающими свое единство. И только тогда мы будем иметь окончательное доказательство бытия Божия, будем видеть Его лицом к лицу».
Здесь надо сказать, насколько Федоров подлинно, по-настоящему православен. Акцент на смертности, на тленности человеческой природы (а не на «виновости» и прочих юридических, мирских штучках, загрязнивших западное богословие) – ведь это характерная черта восточного богословия, столь выгодно отличающего его от западного; грех есть лишь один из аспектов этой тленности. И, как и полагается восточному богослову, Федоров, конечно, блистательно учит о Троице.
Путь от Отца к Троице
Вершина богословия — Триединство Божье. Ныне этот основополагающий догмат кажется схоластикой, игрой слов, он совершенно «не нужен». И как «схоластика», как некое метафизическое утверждение он действительно не нужен. Как выражение, однако, некоего опыта и как задача он — высочайшее, что было у человечества. Опыт жизни со Христом, опыт жизни в первохристианских общинах, опыт социальности любви, равенства — этот опыт кристаллизовался как догмат о Боге как совершенной и вечной любви Трех. Сам Бог представляется христианством как «социум» любви. И, в свою очередь, этот догмат становится социальным идеалом христианства, тем, что реализует христианское человечество: совершенное общество любви, без ненависти, угнетения и пр. Мы уже касались вопроса о политической теологии по Шмитту: он утверждал, что политическая теология монотеизма есть абсолютизм (Бог на небе; король на земле). Мы указывали, что таковая политическая теология действительно была, но не у христиан — у Филона (иудаизм), у эллинов, у ариан. Мы указывали, что абсолютизм не может быть христианской политической теологией, ибо немыслимо вывести абсолютизм из теологии Богочеловека, притом распятого, немыслимо вывести абсолютизм из догмата Триединства.
Тринитаризм окончательно решает проблему Отцовской метафоры. Развитие христианской теологии можно описать как путь от Отца к Троице. Если в первые века первенствует Отец (Сын и Дух — как бы его подручные, надо было отдельно доказывать божественность Сына и Духа, равночестность Лиц), то в эпоху Вселенских Соборов теология становится строго тринитарной: Отцовская метафора как таковая не уходит, но в теологии торжествует метафора социальности, общения личностей. Этот момент особенно виден в истории апофатизма. Если апофатизм поначалу применялся только к Отцу, то есть только Отец считался «Богом вполне», то затем апофатизм применяется к Троице в целом. Суть тринитарной проблемы: 1. Уход от неоплатонического эманационизма, утверждение личностности Бога. 2. Уход от логики субординации к логике координации: к равночестности Лиц Троицы, апофатического понимания Троицы. Бог христианства — не Отец, а Троица, «общество» равночестных личностей, куда — через обожение — «приглашены» все люди. Христианство как отцовство и господство легко разоблачается фрейдомарксизмом: но так ли легко будет его разоблачить, если понять его так, как и велит богословие, — как религию Троицы? Федоров:
«На Вселенских синодах, в прениях о Св. Троице, нераздельной и неслиянной, раскрылся идеальный образец для всего человеческого общества. Истинный образец бессмертного общества был выработан именно тут, в этих, хотя и метафизических, спорах, касавшихся предметов, по-видимому, сверх-, вышеестественных, а не в конвентах, не в парламентах, не в декларациях прав человека, не в построениях или утопиях всех коммунистов и социалистов; ибо в этих последних заботились только о сохранении независимости и равенства личностей, а не об отечестве и братстве, хотя эти слова и употреблялись; образец общества был выработан не адвокатами, но Отцами Церкви. В выработанном сими последними представлении лиц Св. Троицы «нераздельными», т. е. неотчуждающимися, не отделяющимися друг от друга, не вступающими в борьбу, которая сама по себе ведет к разрушению общества и смерти, в таком представлении союз Божественных лиц являлся неразрушимым, бессмертным. Представлением же лиц Св. Троицы «неслиянными» устранялась смерть их, потому что неслиянность означает устранение поглощения одним лицом всех прочих, которые при нем теряют свою личность, делаются его бессознательными орудиями и, наконец, вполне с ним сливаются, обращаясь вместе с ним в полное безразличие, в ничто.
Итак, в устранении раздельности и в неслиянности лиц Св. Троицы являлся вечный союз, бессмертное общество бессмертных личностей».
Блистательный отрывок: конечно, грядущее Царство Божие будет бессмертным обществом бессмертных личностей. Это можно вычитать и в семинарских учебниках. Но какое отношение это имеет к здесь-и-сейчас? Каждый акт милосердия, любви, братства есть уже присутствие этого Царства здесь-и-сейчас. Исполняя заповеди, мы исполняем законы этого Царства, здесь-и-сейчас уже являясь его гражданами. Сам догмат Троицы есть выражение жизни этого Царства здесь-и-сейчас:
«Но, становясь даже на точку зрения неверующих, мы спросим: откуда же взялся в христианстве идеал Триединого Бога, если в самой общественной, церковной жизни христиан не было для него никаких данных? В Евангелии, как и во всем Новом Завете, нет слова «Троица», нет слов «нераздельность», «неслиянность», хотя все это и представлено там в действии, в жизни, в способе осуществления, так что в понятии о Троице заключается лишь краткая формула всего евангельского учения».
И чем более будет таких граждан и чем более эти граждане будут исполнять свои гражданские обязанности, тем более будет реализовываться Царство. Большинство христиан были, однако, плоховатыми гражданами:
«Ни в одной религии нет такого противоречия между идеею и фактами, как в христианстве. В столице христианства крест, орудие позорной казни, сделался предметом благоговейного почитания; но казни тем не менее не уничтожились, потому что не уничтожились преступления. Не дымились в новой столице животные жертвы, но бойни животных продолжают существовать, ибо на деле человек еще орудие слепой природы».
Это противоречие христианских идей и фактов христианской жизни — не просто критика исторического христианства. Язычество было выражением действительного социального порядка: общество, построенное на убийствах, исповедовало религию жертвоприношений. Христианство есть религия грядущего социального порядка, коего нет здесь-и-сейчас; история христианства есть не что иное, как преодоление лага между идеями христианства и фактами действительности — история христианизации действительности. И давайте снова удивимся, как Федоров все понял-не-понимая. Вот его критика социалистов, но как тут не увидеть, что Федоров — сам социалист, и то, что согласно его же историософии, христианский мир в силу христианства своего и порождает социализм — учение об общем деле, равенстве, конце эксплуатации и т. д. Сам Федоров — момент этот истории.
Символ веры как политическая программа
Итак, Символ веры можно и нужно читать как политическую программу. Человек создан по подобию Творца, и, следовательно, человек — активный творец своей жизни, истории. История есть преодоление грехопадения, то есть всякого зла, разобщения, смерти. Бог становится человеком, тем самым даруя Божественность человеку, делая человечество агентом Священной истории. Бог есть Троица, общение Личностей, и приобщается человек к этому Общению в Церкви — то есть в сообществе, там совершая обожение, приобщение к этой Божественной социальности любви, которую человечество реализует в своей истории. Итог этого процесса — жизнь будущего века, воскресение мертвых, которое начал Богочеловек и закончат люди как члены Тела Христова.
Скажем все же несколько слов о воскрешении. Понятое как задача человечества, оно максимально повышает ставки наших действий, включает их в Священную историю: сама техника, часто понимаемая как нечто «недуховное», становится орудием чего-то как раз максимально «духовного». Вся человеческая история осмысляется, всему находится свое место. На заводах, в лабораториях происходит что-то «богословское». В сильном смысле: производительные силы, чей предел роста мы не видим, подчинят смертоносные силы природы и социума, в пределе — победят саму смерть. Вся история человечества, понятая предельно материалистически как рост производительных сил, понятая предельно конкретно как жизнь и смерть каждого человека, — осмыслена в предельной точке воскресения всех силами наукотехники.
Все жили, трудились и умирали, участвуя в процессе роста производительных сил, кои воскресят всех. И так все человечество, готовившее Конец истории, соберется вместе в этом самом Конце; вся история целокупно и история каждого человека в отдельности получит свое реальное осмысление. Все было не напрасно, ибо каждый момент истории был моментом процесса, результирующего во всеобщем воскрешении. Помимо прочего эта наукотехническая эсхатология решает проблему тех, кто вне и до Христа. Огромные человеческие массы, жившие до Христа и вне Церкви, не просто так жили и не пойдут в адскую топку. Они все были участниками общего дела, чей центр — Воскресение Христа, чья цель — воскрешение всех, в том числе этих масс. Так мы сохраняем и христоцентризм истории, и участие в истории всего человечества (собственно эта мысль уже всегда была заложена в вере во «всеобщее воскресение мертвых»).
Так мы можем христиански осмыслить вообще все и вообще всех. Так мы можем гармонизировать утопизм и эсхатологию: человечество, реализуя Евангелие, всех воскрешая, устанавливает утопию и тем самым — через утопию, а не вопреки — попадает в точку Суда. (При желании так можно понять Апокалипсис: первое воскрешение идет после победы над Вавилоном, после установления «утопии» — Тысячелетнего Царства, эпохи победившего христианства, которое уже в метаисторической дали кончается Новым Иерусалимом; собственно, эта старая проблематика хилиазма, обогащенная вопросами наукотехники и социологии. Или пользуясь святоотеческим толкованием — обычно не замечают всей её радикальности — о том, что Тысячелетнее Царство не когда-то будет, а уже сейчас разворачивается: это ведь значит, что «утопия» Царства наступит уже в «нашей» истории, «по эту» сторону истории; пророчества о Царстве согласно Отцам исполняются уже в «нашей» истории — и вот контуры этого исполнения и намечает Федоров.)
Это, однако, научно-богословская фантастика, которая только мешает нам увидеть подлинную суть федоровского учения. Федоров, конечно, смешон, но он важен вот в каком отношении: Православие как Средневековье — вот наша проблема. Но если нас ждут еще тысячелетия истории, если Конец не завтра, а в исторической дали, то христианство должно осознать себя как источник изменений и показать, что оно не просто не устарело, но что оно источник всех инноваций. Какие бы сюрпризы нам не готовила наукотехника (трансгуманизм и пр.) не надо мыслить их как обязательно «антихристианские», уже сейчас мы можем понять их как плоды христианства, как моменты христианской истории.
Федоров дает нам черновик христианства будущего; черновик христианства эпохи после технологической сингулярности. Не консервативная «критика» наукотехники нам нужна, но нравственная оценка ее применения и богословское ее осмысление.
Давайте поймем это утверждение в слабом смысле, реалистически, так как его можно принять уже сейчас, без фантастики. Федоров очень точно и очень актуально критикует наукотехнику не как нечто независимое и нейтральное, а как силу, ангажированную Властью и Капиталом. Ученые и изобретатели, собственно, не живут в башнях из слоновьей кости и не по своей воле выбирают предметы своих изысканий. Их изыскания требуют денег, и деньги эти даются — государствами и корпорациями. Не ради общего дела, не на благо человечества работает наукотехника, а на благо войны и промышленности. Во имя богов Войны, Власти и Прибыли, а не во имя Троицы. На заводе рабочие работают не в рамках общего дела, но их эксплуатируют дельцы. Уже это требует богословского и нравственного осмысления: наукотехника и промышленность грешат против любви (мораль), то есть против Любви (богословие).
И христиане — на местах рабочих, инженеров, ученых, граждан, и если вдруг такое случается, на местах капиталистов и чиновников — должны осознавать: они участвуют в грехе и, следовательно, должны перестать это делать. Наукотехника и промышленность не должны работать на войну и эксплуатацию, они должны работать на благо всем. Уже так мы включаем производительные силы в богословие на уровне заповеди о любви и притчи о Страшном суде. Мы говорим: производительные силы должны работать по критериям притчи о Страшном суде; в рамках современных производственных отношений они так не работают; христианская совесть велит нам, следовательно, заменить нынешние производственные отношения чем-то более христианству потребным, что позволит направить производственные силы на помощь голодным, больным, заключенным, бездомным.
Смена производственных отношений и развитие производительных сил — богословская задача. И, как видите, мы пришли к такому же выводу относительно техники, что и в разговоре о Хайдеггере: не консервативное брюзжание о «недуховности» экономики и техники нам нужно, а если угодно — реальное одухотворение техники через ее «духовное» использование, через просто-напросто нравственное использование. Экономика имеет характер стихии, стихийно же развивающей технологии; киберпанк рисует страшное будущее, где технологии не улучшат, а фатально ухудшат положение людей. Надо понимать, что это вопрос социальный, вопрос общественного контроля над экономикой и наукотехникой, вопрос свободы людей на стихиями. И трансгуманизм — если он действительно грядет — не будет «технизацией» людей, если сама техника будет «очеловечена», то есть подконтрольна свободе людей, подконтрольна обществу, а не стихиям; тогда и изменение человеческой природы, будет победой над стихией — уже над стихией самой человеческой природы, будет реальной победой духа над плотью. «Экономика», «политика», «наука», «техника» — все это не самостоятельные сущности, а разные грани общества, то есть взаимоотношений людей: вот эти взаимоотношения и надо христианизировать.