Представляем вам вторую серию нашего богословско-фантастического сериала. В первой речь шла о Филипе Дике, который открыто признавал себя христианином; христианский смысл его произведений очевиден. С нашими сегодняшними героями задача сложней: братья Стругацкие были атеистами, никакого религиозного смысла в их произведениях, на первый взгляд, нет. Попробуем доказать обратное на примере последнего романа из цикла Полудня — «Волны гасят ветер».
(АНТИ)УТОПИЯ, (ПОСТ)АПОКАЛИПСИС, ТЫСЯЧЕЛЕТНЕЕ ЦАРСТВО
Если я не ошибаюсь, первая антиутопия появилась в СССР (я говорю о «Мы» Замятина) — в стране, дерзнувшей утопию воплотить, и на себе познавшей обращение утопии в антиутопию. Исторический опыт СССР — от утопии к антиутопии — повторился и в литературе: антиутопий у нас навалом, а утопий, кажется, уже никто не пишет. Опять же, если не ошибаюсь, последние утопические произведения были также созданы в СССР: это романы Ефремова и романы Стругацких. Факт сам по себе примечательный: советская попытка выстроить утопию уже на излете рождает последние литературные утопии.
Но мы не об этом.
Утопия — это секуляризованная апокалиптика (и хотя бы поэтому утопия Стругацких, как и всякая утопия, может быть осмыслена с точки зрения богословия). Первая утопическая литература, первые проекты идеального общества — апокалипсисы* (на всякий случай скажу, что «наш» иоанновский апокалипсис — только один образчик огромной апокалиптической литературы, весьма популярной за два века до и два века после Рождества Христова).
Древние иудейские и христианские апокалипсисы и утопии Нового времени исповедуют одну идею, точнее — одну мечту и одно желание: идеальное общество в финале истории, торжество Блага, конец страдания, несправедливости и зла**. Конец истории, согласно апокалиптической и утопической литературе, — абсолют блага. Такая мечта не свойственна постхристианскому человечеству: мы утопии не пишем и не читаем, читаем и пишем мы антиутопии. Современный человек — и его можно понять, если помнить ужас XX века — не способен верить в блаженный Конец века сего. Но самим Концом он продолжает бредить: все мы смотрим фильмы-катастрофы — современную «постапокалиптику» — словно извращенное порно: боимся, предвидим ужас Конца, но и хотим его, смотрим и смотрим очередной вариант катастрофы, мир после Конца.
В этой извращенной эсхатологии можно заметить три составляющих.
Первое. Провал утопии: ужасы войн и тоталитаризма разуверили нас в благом конце истории. Мы мстим миру и истории, предаемся историческому цинизму, как подросток, разочарованный после любовной неудачи, впадает в отрицание: любовь — обман и глупость, утопия — глупость и обман, вернемся же к здравому смыслу, станем циниками: в утопии верят только дураки. Но как сказано в Апокалипсисе: «Имею против тебя то, что ты оставил первую любовь твою».
Второе. Обмирщенное постхристианское человечество ассоциирует себя не с веком грядущим, а с веком сим, и конец века сего — для современного человека это и его собственный конец, а не начало жизни будущего века, как мечталось христианам. В озере огненном видит себя современный человек, а не в Новом Иерусалиме. Мы не способны представить себе триумф добра, вообразить справедливое общество; не способны желать его и мечтать о нем. Дело даже не в том, что мы не верим в утопию; дело в том, что мы более не хотим утопии.
Третье. И все же эсхатологическая жажда, апокалиптическое ожидание, тайная утопическая надежда не покидает (пост)христианское человечество: взоры наши прикованы к Концу. Но Конец мы не в силах мыслить иначе как катастрофу. Современности присуща некая мазохистская радость катастрофизма: представить и желать утопию мы не можем, но конец мира сего — мы представляем и желаем. Современность пропитана негативным эсхатологизмом: разрушение старого мира, без создания нового. Видим падение Вавилона, но не видим сошествие Нового Иерусалима. Христианская эсхатология суть упование, нетерпеливое ожидание конца века сего, который есть начало жизни будущего века («и Дух и невеста говорят: прииди!»). Конец мы видим, начало — нет.
Эсхатологическое сознание современного человека травмировано. И Стругацкие, последние утописты, дают интересный материал для эпикриза эсхатологической патологии современности.
Подойдем к нашей теме с другой стороны.
Как известно, первохристианству был свойственен хилиазм — вера в то, что за Вторым пришествием последует Тысячелетнее Царство, утопическое общество, и только после этого начнется финальная схватка Неба и Ада и наступит собственно Конец. Источником таких представлений был Апокалипсис. Как опять же известно, хилиазм, несмотря на то, что его исповедовали многие ранние Отцы, был Церковью отвергнут. Нормативное святоотеческое толкование идеи Тысячелетнего Царства таково: заточение Сатаны уже произошло силой Креста, после Воскресения уже началось Тысячелетнее Царство. Христос освободил человечество от власти зла, отныне свободное во Христе человечество уже живет в Царстве. Понимают это зачастую так: Царство – понятие «духовное», не конкретно-историческое. История сама по себе после Христа не изменилась, общество само по себе не изменилось, да, пожалуй, и не надо его изменять, — но есть Церковь с Таинствами, и она-то и есть «духовное тысячелетнее Царство». В таком понимании христианство сводится к языческой мистериальной религии, Церковь — к мистагогам и участникам мистерий. История здесь не вохристовляется, не вохристовляется общество, человечество, отношения между людьми не меняются: Нагорная проповедь — это «просто так», нечто идеальное, а не конкретные заповеди, требующие исполнения. «Ты в церковь ходи (церковь здесь становиться только лишь храмом, и теряет свой смысл спасенного во Христе человечества), тогда после смерти — рай». К реальной жизни такое христианство отношения не имеет. Отцы Церкви учили, конечно, не этому. Такое понимание — издевательство над христианской верой. Надо ли исключительно «духовно», в отрыве от современной реальности, понимать Апокалипсис, который писался как политический, остро актуальный памфлет? Нет, политическое содержание Апокалипсиса сохраняет всю свою актуальность. Христос исцелял в этой жизни, а не говорил страждущим «потерпите до смерти», заповеди исполнять надо сейчас, не дожидаясь смерти. Кроме того: такое понимание игнорирует очевидный факт революционных изменений истории после Пасхи, исполнение программы Страшного суда, богословие прямого действия.
Отцы Церкви не отвергали хилиастические надежды как таковые, а сделали намного более интересный жест: Царство не после Второго Пришествия наступает, а после Первого: мы уже в Царстве, а значит, хилиастические надежды исполняются сейчас, а не когда-то там в сверхисторической дали, утопия строится сейчас. Опять же, обычно христианскую эсхатологию понимают так: история — это деградация, финалом своим имеющая Антихриста. Но разве можно мыслить историю от Пасхи до Парусии как возрастание зла, если эта история — Тысячелетнее Царство, история освобождения Христом от Сатаны? Не надо ли сказать наоборот: хилиазм не отменяется, но переносится с Конца на Сейчас, а значит, наша история – это история возрастания добра, история нелегкого, но все-таки потрясающего технического, экономического, социального и морального прогресса. И когда человечеству удастся воплотить хилиастические ожидания, тогда-то – в утопии! – история и закончится. Хилиазм казался «утопичным» (в вульгарном смысле слова) в первые века, но сейчас после столь очевидных достижений прошедших двух тысяч лет, разве не очевидно (несмотря на весь современный пессимизм), что эти хилиастические ожидания, утопические надежды просто-напросто сбываются у нас на глазах? Хилиазм в том виде, в каком его отвергла Церковь, был вариантом исторического оптимизма, но это не означает утверждения исторического пессимизма. Еще раз: учение о Тысячелетнем Царстве богодухновенно, ибо мы находим его в Писании. Таким образом, исторический пессимизм — болезнь современности, так же, как исторический оптимизм был болезнью первых веков христианства. Суть в том, что Конец истории будучи достижением исторической полноты, максимумом роста и плевел и пшеницы, будучи моментом и пришествия Антихриста и Второго Пришествия Христа находиться в эсхатологической суперпозиции — исторический оптимизм и исторический пессимизм одинаково верны. Братья Стругацкие были атеистами – но они бессознательно воплотили именно этот, христианский, подход в романе «Волны гасят ветер», где посреди утопии происходит Страшный суд.
СТРАШНЫЙ СУД МИРА ПОЛУДНЯ
Мир Полудня, созданный Стругацкими, — коммунистическое общество будущего, воплощенная утопия, созданная в эпоху, когда у советского человека еще хватало сил верить в утопию. Разочарование советского человека предопределило цинизм и неверие человека постсоветского. Именно поэтому, помимо прочего, Стругацкие так интересны и нужны нам: они верили в то, во что поверить мы просто не можем — к сожалению, не можем: нас-то «не обмануть», таких бывалых, таких разочарованных.
Утопия — и Мир Полудня, конечно, тоже — это общество, достигшее удовлетворения потребностей. Но желание Невозможного по определению остается неудовлетворенным, и именно в утопии оно выступает во всей своей силе и ясности, когда потребностей, отвлекающих от Невозможного, больше нет: эту диалектику потребностей и желания в Конце истории мы подробно прописали в свое время. Любая утопия как замкнутая система, ориентированная на полное удовлетворение, имеет своей опасностью эсхатологически разомкнуться: найдутся утопийцы, желающие Невозможного, как в Хрустальном Дворце Достоевского нашелся «человек с ретроградной физиономией». Попросту говоря: в утопии скучно, ибо нечего больше делать, хочется чего-то Другого. Чем занимаются в Мире Полудня и зачем мы читаем книги про этот Мир? Там отправляются на неразвитые планеты — и вот это-то нам и интересно (как и самим героям). Утопия скучна; неутопия Саракша, скажем, интересней утопии коммунистической Земли: там есть чем занять себя, есть что-то важное: а что важного в жизни тех, кто полностью удовлетворен? По Хайдеггеру, скука — настроение, открывающее человека бытию. В скуке человеку «нечего делать», в скуке человек задается главным вопросом: «а что вообще мне надо от жизни? Кто я? Чего следует желать?». Утопия — прекрасное место, чтобы скучать, ибо «насущные вопросы» более не отвлекают, а следовательно, утопия — прекрасное место для решения последних — эсхатологических — вопросов.
Стругацкие — пример того, что мы отмечали в статье про Дика: если очень долго и тщательно о чем-то думать, рано или поздно «наткнешься» на Бога. Стругацкие так долго думали над своим утопическим миром, что выразили, «открыли» диалектику утопии/эсхатологии в связи с отношением к Иному, прописали, как утопическое переходит к эсхатологическому. Поэтому последний роман Стругацких посвящен Страшному суду Мира Полудня: в «Волнах» совершается ход от утопии — к Концу; утопия открывает в себе эсхатологическое измерение. И это истинный ход в диалектике утопии: антиутопия есть неудача утопии, а не логичный ее исход; удачная утопия переходит в эсхатологию, а не в антиутопию. Утопия сама по себе не предполагает антиутопии. Антиутопия есть просто возвращение на старые пути истории, приправленное разочарованием и цинизмом (столь свойственными эпохам Реставрации). Утопия сама по себе предполагает эсхатологию. Это ценнейшая мысль романа Стругацких, которую мы сейчас и развернем.
Роман «Волны гасят ветер» описывает, как Мир Полудня получает «Большое Откровение» (мегаапокалипсис), заключающееся в том, что в Мир Полудня вторглась трансцендентная ему сила, а именно Странники, таинственная сверхцивилизация. «Меморандум Бломберга» (одна из частей романа) природу Странников описывает в следующих выражениях:
«Состояние максимально возможного при сохранении индивидуальностей объединения», «уменьшение страданий до минимума и увеличение радости до максимума», «понятие “дом” расширяется до масштабов Вселенной», «жизнь и здоровье становятся практически вечными», «современное человечество не знает аналогов [«искусства» Странников], если не считать, быть может, столь редких в истории случаев великой любви».
Странники описываются, как существа, достигшие обожения, святые. Переведем на богословский язык цитаты из «Меморандума»: Странникам присущи соборность и мир, райское блаженство, преодоление отчуждения от реальности (снятие адамова проклятья), бессмертие, совершенная любовь.
Эти-то Странники, обоженные существа, провоцируют нечто, что весьма похоже на евангельские слова «тогда будут двое на поле: один берется, а другой оставляется; две мелющие в жерновах: одна берется, а другая оставляется» (Мф. 24:40-41), а именно:
«Человечество будет разделено на две неравные части по неизвестному нам параметру, причем меньшая часть форсированно и навсегда обгонит большую, и это свершится волею и искусством сверхцивилизации, решительно человечеству чуждой».
Зачем это Странникам? —
«Их цель – поиск, выделение, подготовка к приобщению и, наконец, приобщение к Монокосму созревших для этого индивидов».
Человечество разделяется. Часть людей «восхищены на Небо» и сами становятся Странниками, т. е. достигают блаженства обожения: это и есть Страшный Суд.
Где Апокалипсис, там, конечно, и Зверь. «Меморандум» пишется для КОМКОНа-2 – организации, фактически исполняющей обязанности тайной полиции, чтобы дать ей возможность
«определить основные направления контрстратегии и тактики выявления моментов деятельности Странников».
Здесь я, пожалуй, притягиваю за уши, но все же скажу следующее. Апокалиптический Зверь олицетворяет Римскую империю, а после ее падения — всякую самообожествившуюся государственность. В утопии Полудня такую роль выполняет КОМКОН-2. Земляне занимаются прогрессорством, т. е. направлением истории неразвитых цивилизаций к «добру». Эта миссия прогрессоров характеризуется словами «трудно быть Богом», т. е. сами прогрессоры выступают как божественная сила. При этом Стругацкие описывают «синдром Сикорски». Сикорски — руководитель КОМКОНа-2, а его синдром — неконтролируемый страх перед вмешательством в дела землян — т. е. прогрессорства уже по отношению к землянам со стороны сверхцивилизации. «Меморандум» пишется, дабы КОМКОН-2 воспрепятствовал «прогрессорству» Странников. Земляне берут на себя роль богов, но выше себя богов не признают: Странники им «мешают». Таким образом, КОМКОН-2 играет роль Зверя в Апокалипсисе Стругацких, а «Странники» — роль божественных сил.
В предпоследнем романе о Мире Полудня, в «Жуке в муравейнике», описывается первая «схватка» КОМКОНа-2 и Странников. Странники подкидывают землянам младенцев — с непонятной целью. Лев Абалкин, один из подкидышей, совершает ряд непонятных действий, пугающих КОМКОН-2, в конце концов Абалкина убивают. Аркадий Стругацкий говорил, что смысл «Жука» в том, что даже в самом прекрасном обществе секретная служба опасна и творит зло. Непонятное, Иное вызывает страх у КОМКОНа-2: согласно его логике, с Иным следует бороться. А Иное – это и есть Бог, Он – «главный» Другой для человека.
Фантастика, как мы говорили в прошлый раз — выражение присущей человеку тяги к Иному, выдавленная в бессознательное религиозная жажда. Любовь к Богу и ближнему, т. е. любовь к Другим — главная заповедь христианства. «В любви нет страха, но совершенная любовь изгоняет страх», — говорит апостол Иоанн. Новый Завет противопоставляет любви не ненависть, а страх.
Тест на восприятие Иного — на любовь или страх — главный критерий, используемый Странниками для разделения человечества: кто станет Странником, а кто останется на Земле. Отсутствие синдрома Сикорски, т. е. способность не бояться Другого — вот что определяет, попадет человек в «Монокосм» или нет. Такой же критерий, согласно Евангелию, используется и на Страшном суде: будет ли человек причтен к овцам или к козлищам, зависит от его отношения к Другим — к заключенным, больным, голодным. Страх или любовь к Другому — вот первокритерий всего (об этом мы писали по поводу романа Дика «Снятся ли андроидам электроовцы?», и, коли удастся, напишем подробнее в связи с Лемом и Лавкрафтом).
Как Странники тестируют землян на возможность присоединиться к ним? Во-первых, с помощью «синдрома пингвина»: людям снится, что они летят в космосе без всякой техники. Типичное, надо сказать, «видение» — полет в небесных сферах. Большинству эти сны неприятны, но находятся и те, кто эти сны любит. Критерий эсхатологического отбора: страх или желание вырваться из Земли в небесные сферы: так мы находим в фантастическом романе древнейшие религиозные символы.
Другой критерий – реакция на события в поселке Малая Пеша. Жителям поселка являются странные непонятные существа. Большинство их панически боится. Но находится и те, кто испытывает к ним совсем другие чувства: симпатии и восхищения. Например, такое примечательное описание:
«Ей лично такого ужаса никогда испытывать не приходилось. И совсем не в том было дело, опасны эти животные или нет. «Если нас всех гнал ужас… Не вмешивайся, Олег, я говорю о нас, простых, неподготовленных людях, а не о таких громобоях, как ты… Если нас всех гнал ужас, то вовсе не потому, что мы боялись быть съеденными, задушенными, заживо переваренными и все такое прочее… Нет, это было совсем другое ощущение!» Зося затруднялась охарактеризовать это ощущение сколько-нибудь точно. Наиболее удобопонятной оказалась такая ее формулировка: это был не ужас, это было ощущение полной несовместимости, невозможности пребывания в одном объеме пространства с этими тварями. Но самым интересным в ее рассказе было совсем другое.
Оказывается, они были еще и прекрасны, эти чудовища! Они были настолько страшны и отвратны, что представлялись своего рода совершенством. Совершенством безобразия. Эстетический стык идеально безобразного и идеально прекрасного. Где-то когда-то было сказано, что идеальное безобразие якобы должно вызывать в нас те же эстетические ощущения, что и идеальная красота. До вчерашней ночи это всегда казалось ей парадоксом. А это не парадокс! Либо она такой уж испорченный человек?..»
Нечто подобное, я полагаю, испытывали Иезекииль или Иоанн Богослов при своих видениях.
Те, кто жаждет полетов в небесных сферах, кто испытывает ужас и восхищение (т. е. именно те чувства, которые испытывают мистики при теофании) перед странными существами — те готовы стать Странниками, присоединиться к «Монокосму».
В чем конфликт утопии Полудня и Странников? По сути это конфликт мирской этики и этики религиозной, добра и «сверхдобра» (термин Стругацких), мирского и неотмирного. Приведем длинный, но важный диалог из романа:
«– А может быть, это просто статистическая флюктуация!
– Может быть. В том-то и дело, что мы этого не знаем… Между прочим, обрати внимание, куда ты приехала. Скажи на милость, чем твое объяснение лучше нашего? Статистическая флюктуация, по определению непредсказуемая и неуправляемая, или Странники, которые, конечно, тоже не сахар, но которых все-таки, хотя бы в принципе, можно надеяться поймать за руку. Да, конечно, «статистическая флюктуация» – это звучит куда как более солидно, научно, беспристрастно, не то что эти пошлые, у всех уже на зубах навязшие, дурно-романтические и банально-легендарные…
– Подожди, не ехидствуй, пожалуйста, – сказала Ася. – Никто ведь твоих Странников не отрицает. Я тебе не об этом совсем толкую… Ты меня совсем сбил… И всегда сбиваешь! И меня, и Максима своего, а потом ходишь, повесивши нос на квинту, изволь тебя утешать… Да, я вот что хотела сказать. Ладно, пусть Странники на самом деле вмешиваются в нашу жизнь. Не об этом спор. Почему это плохо? – вот о чем я тебя спрашиваю! Почему вы из них жупел делаете? – вот чего я понять не могу! И никто этого не понимает… Почему, когда ТЫ спрямлял историю других миров – это было хорошо, а когда некто берется спрямлять ТВОЮ историю… Ведь сегодня любой ребенок знает, что сверхразум – это обязательно добро!
– Сверхразум – это сверхдобро, – сказал Тойво.
– Ну? Тем более!
– Нет, – сказал Тойво. – Никаких «тем более». Что такое добро, мы знаем, да и то не очень твердо. А вот что такое сверхдобро…
Ася снова ударила себя кулачками по коленкам.
– Не понимаю! Уму непостижимо! Откуда у вас эта презумпция угрозы? Объясни, втолкуй!
– Вы все совершенно неправильно понимаете нашу установку, – сказал Тойво, уже злясь. – Никто не считает, будто Странники стремятся причинить землянам зло. Это действительно чрезвычайно маловероятно. Другого мы боимся, другого! Мы боимся, что они начнут творить здесь добро, как ОНИ его понимают!
– Добро всегда добро! – сказала Ася с напором.
– Ты прекрасно знаешь, что это не так. Или, может быть, на самом деле не знаешь? Но ведь я объяснял тебе. Я был Прогрессором всего три года, я нес добро, только добро, ничего, кроме добра, и, господи, как же они ненавидели меня, эти люди! И они были в своем праве. Потому что боги пришли, не спрашивая разрешения. Никто их не звал, а они вперлись и принялись творить добро. То самое добро, которое всегда добро. И делали они это тайно, потому что заведомо знали, что смертные их целей не поймут, а если поймут, то не примут… Вот какова морально-этическая структура этой чертовой ситуации! Феодальный раб в Арканаре не поймет, что такое коммунизм, а умный бюрократ триста лет спустя поймет и с ужасом от него отшатнется… Это азы, которые мы, однако, не умеем применить к себе. Почему? Да потому, что мы не представляем себе, что могут предложить нам Странники. Аналогия не вытанцовывается! Но я знаю две вещи. Они пришли без спроса – это раз. Они пришли тайно – это два. А раз так, то, значит, подразумевается, что они лучше нас знают, что нам надо, – это раз, и они заведомо уверены, что мы либо не поймем, либо не примем их целей, – это два. И я не знаю, как ты, а я не хочу этого. Не хо-чу! И все! – сказал он решительно. – И хватит. Я усталый, недобрый, озабоченный человек, взваливший на себя груз неописуемой ответственности. У меня синдром Сикорски, я психопат и всех подозреваю. Я никого не люблю, я урод, я страдалец, я мономан, меня надо беречь, проникнуться ко мне сочувствием… Ходить вокруг меня на цыпочках, целовать в плечико, услаждать анекдотами… И чаю. Боже мой, неужели мне так и не дадут сегодня чаю?»
«Сверхразум», «сверхдобро» — это уже буквально религиозная терминология. Утопия разумна и добра — что же ей может угрожать? Только сверхдобро и сверхразум, неотмирное, Божественное. Конфликт в социалистическом реализме, т. е. в искусстве строившейся утопии, определялся как борьба хорошего с лучшим: борьба добра и сверхдобра (Стругацкие как-никак — советские авторы). Антихрист согласно Апокалипсису приходит в Тысячелетнее Царство, в момент максимальной реализации исторических сил, т. е. Антихрист приходит в утопию. Утопия — максимум мирского блага и ее единственная опасность — немирское благо. И определяет здесь все желание неотмирного — наш герой из только что процитированного отрывка просто говорит: «не хо-чу». Устраивает ли тебя мирское или хочешь ли ты чего-то еще другого. Об этом же писали Беньямин, Кожев, Достоевский и Соловьев.
Другой важный евангельский мотив: герои романа упрекают Странников в том, что большинство из них покидают Землю — «уходят из мира». Это старая тема: христиан мало, мирских много; Христос пришел разделить семьи, христианская этика, якобы добрая, на самом деле ужасно жестокая, например: «Не думайте, что Я пришел принести мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч, ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее. И враги человеку — домашние его. Кто любит отца или мать более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто любит сына или дочь более, нежели Меня, не достоин Меня; и кто не берет креста своего и следует за Мною, тот не достоин Меня» (Мф 10:34-38). Все эти темы собраны в еще одном диалоге из «Волн»:
«КОМОВ. Одна стотысячная – это не так уж мало в пересчете на наши миллиарды… Значит – раскол?
ЛОГОВЕНКО. Да. И отсюда – тайна. Поймите меня правильно. Девяносто процентов люденов совершенно не интересуются судьбами человечества и вообще человечеством. Но есть группа таких, как я. Мы не хотим забыть, что мы – плоть от плоти вашей и что у нас одна родина, и уже много лет мы ломаем голову, как смягчить последствия этого неминуемого раскола. Ведь фактически все выглядит так, будто человечество распадается на высшую и низшую расы. Что может быть отвратительней? Конечно, это аналогия поверхностная и по сути своей неверная, но никуда вам не деться от ощущения унижения при мысли о том, что один из вас ушел далеко за предел, непреодолимый для ста тысяч. А этому одному никуда не уйти от чувства вины за это. И между прочим, самое страшное, что трещина проходит через семьи, через дружбы…
КОМОВ. Значит, метагом теряет прежние привязанности?
ЛОГОВЕНКО. Это очень индивидуально. И не так просто, как вы думаете. Наиболее типичная модель отношения людена к человеку – это отношение многоопытного и очень занятого взрослого к симпатичному, но донельзя докучному малышу. Вот и представьте себе отношения в парах: люден и его отец, люден и его закадычный друг, люден и его Учитель…
ГОРБОВСКИЙ. Люден и его подруга…
ЛОГОВЕНКО. Это трагедии, Леонид Андреевич. Самые настоящие трагедии».
Так же могли бы говорить близкие новообращенного христианина, «потерявшего прежние привязанности» — частая тема в житиях мучеников или пустынников. Почему такие добрые и разумные Странники уходят из мира, покидают близких? — по тем же причинам, что и монахи и просто христиане, теряющие интерес к мирскому. Они почувствовали и полюбили неотмирное, отбросили «хорошее» ради «лучшего»: чудаки, в общем. Аванпост Странников на Земле носит название Института Чудаков. Чудаки и Странники – это носители желания Невозможного, изнутри взрывающие мирскую утопию в эсхатологическую открытость. Стругацкие, последние утописты, не только воскресили старые религиозные понятия, но и подарили нам нечто намного более важное: диалектику утопии и эсхатологии, новый взгляд на то, как может произойти Апокалипсис. Это не «светопреставление», а борьба хорошего с лучшим, выборка жителей идеального общества по тесту симпатии/антипатии к Иному: просто-напросто есть или нет у человека желание быть с Богом; в утопии других вопросов не останется. Чем прекрасна утопия: когда люди освободились от всего, что захламляло жизнь, у них наконец-то появляется возможность заняться вопросами по-настоящему важными. Чего я на самом деле хочу? Есть ли Бог? И т. д. и т. п. В утопии самое интересное только начинается.
*«Нет, утопия не утонченная форма мифа, а его оппонент. Миф имеет свойство обращать все в настоящее – все, что было, в то, что будет; ведь те, кто был и кто будут, равно сущие. Утопия бросает вызов мифу – она разделяет времена. Первой истинно мощной заявкой на утопию я вижу первоначальное христианство. Мысль о новой твари, о новом человеке краеугольна для утопии. Равно представление о людях всего света как человечестве – едином объекте и предмете проектирования.
– Человечество и новые люди – разве не мифологемы?
– Мифология революции нарастает поначалу как сбывающаяся утопия.»
Отрывок из книги: Михаил Яковлевич Гефтер. «Третьего тысячелетия не будет. Русская история игры с человечеством.»
** Поэтому проекты внебиблейской философии вроде платоновского «Государства» под нашу рубрику не подходят: эти проекты не мыслили себя завершающими историю, хотя бы из-за отсутствия самой идеи истории; апокалиптика исторична и рассчитана на будущее, платоновское «Государство» — нет; утопии Мора и Кампанеллы тоже внеисторичны, уходят от апокалиптики к Платону; в этом смысле Маркс возвращается к апокалиптике, мысля коммунизм как движение от настоящего в будущее.