16 октября 18-летний чеченец, родившийся в Москве, обезглавил французского учителя истории за то, что тот на уроке, иллюстрируя смысл свободы слова, привел в пример карикатуры пророка Мухаммеда в журнале Charlie Hebdo. В общем-то, привычная новость. Вот еще одна: 29 октября террорист напал на прихожан базилики Нотр-Дам в Ницце. Погибли три человека, одна из них была обезглавлена. В тот же день произошли попытки нападений исламистов в Лионе и Авиньоне. 2 ноября — масштабное напаление в Вене.
Как именно религиозно объяснить феномен религиозного терроризма, фундаментализма? Почему там, где «Бог» и «вера» — убийства? Ясно, что у исламского терроризма есть социальные, экономические, политические объяснения, и они, пожалуй, основные, — но здесь я хотел бы затронуть чисто религиозный аспект проблемы.
1.1 Религиозный терроризм как «прелесть»
Обратимся к статье выдающегося православного мыслителя, философа-антрополога Сергея Хоружего «О некоторых особенностях суфийской практики» (входит в книгу «Очерки синергийной антропологии»).
Человек, по Хоружему, есть бессущностный ансамбль размыканий. Человек определяет сам себя в предельных, граничных практиках. Таковых практик, конечно, великое множество. Религия предполагает наиболее радикальную практику — практику онтологической аутотрансформации, где человек меняет фундаментальные параметры своего собственного бытия, выходит к Инобытию (обоживается, если брать исихазм; другие примеры — тантра, суфизм и т. д.).
Но есть и другие предельные практики. Хоружий называл их онтическими, чтобы отличать от онтологической аутотрансформации. Если Другое, к которому размыкается человек, в онтологических практиках — это Инобытие, Абсолютное Начало, то что выполняет в онтических практиках роль Другого, к которому размыкается человек? Бессознательное. Но бессознательное — область «фигур безумия», различных агрессивных импульсов и пр.
Таким образом, раз предельное размыкание имеет место и в онтологических, и в онтических практиках, то возникает опасность путаницы одного с другим. Та «трансгрессия», то «изменение», тот «необыденный опыт», что со мной происходит, — это от Бога или от бессознательного? Онтологические практики в целях предотвращения путаницы развили специальный сложный органон, чтобы отличать одно от другого. В частности, в православной практике огромное место занимает дискурс «прелести» — области некоей антропологической динамики, вызванной не размыканием к Богу, а размыканием к бессознательному. В связи с этим в православной практике есть и комплекс средств борьбы с «прелестью».
Но вот в исламской практике такого органона как раз и нет, как аргументирует Хоружий. И, следовательно, в исламе чрезвычайно легко путается опыт размыкания к Инобытию с опытом размыкания к бессознательному. Несмотря на то, что на двух своих вершинах христианство (исихазм) и ислам (суфизм) чрезвычайно схожи, как по средствам (мистико-аскетические практики), так и по целям (соединение с личностным Богом-любовью), одна черта их существенно разделяет: исихазм развил дотошную систему различия онтологических («духовных») эффектов своей практики от онтических («бессознательных»), суфизм — нет. И поэтому чрезвычайно легко в исламское сознание проникают агрессивные импульсы бессознательного.
Человек молится, живет благочестиво и пр., и с ним что-то происходит, какой-то необыденный опыт. Он принимает это за Божье воздействие, а на деле — это его захватывают импульсы бессознательного, в частности, различные агрессивные импульсы. В этом объяснение исламского фундаментализма и не только его, конечно, — и православного, и какого угодно. Вообще всяческий религиозный фундаментализм есть не что иное, как «прелесть», «одержимость», подмена Бога бессознательным.
Человек рвется из «мира сего» в Другое. Он что-то делает. И что-то с ним начинает происходить. Он принимает это за Инобытие, хотя на деле это просто бессознательное (или, например, так объяснимы измененные состояния сознания, такого сейчас много не только в фундаментализме, а во всем антропологическом спектре). Вспомните, обычные православные разговоры: «вот что-то чувствовалось при молитве/исповеди/причастии, а сейчас что-то не чувствуется». Но «чувства»-то — это из области бессознательного, «прелести». Или вспомните, какие страшные превращения могут происходить с православным человеком по мере «воцерковления»: тоже очевидный случай «прелести», одержимости импульсами бессознательного. И такого много в современных религиях — и в традиционных, и в нетрадиционных, и вообще во всем поле того, что Хоружий называл антропопрактиками.
Другой пример: «моральные» ток-шоу вроде «Пусть говорят» или политические ток-шоу вроде «Время покажет» как бы обсуждают серьезную, «хорошую» проблематику, бывает и религиозную. И мы прекрасно понимаем что это всего навсего прикрытие для наслаждения руганью, враждой, агрессией: сцепка «серьезных проблем» и бессознательного непристойного наслаждения. Как раз «серьезные проблемы» и нужны, чтобы оправдать непристойное наслаждение, дать ему легальный выход (в норме человек не позволяет себе наслаждение агрессией — нужно оправдание, чтобы, говоря по фрейдистски, обмануть психическую «цензуру»). Религия чрезвычайно часто оказывается как раз легальным выходом для всяческой бессознательной грязи. Человеку кажется, что с ним происходит что-то необыкновенно хорошее, а происходит с ним, грубо говоря, невроз и не более.
В исламе самом по себе действительно — нет ничего специфически «террористического», просто, как и во всякой религии, в исламе есть опасность спутать Инобытие и бессознательное. Спецификум здесь только в том, что в исламе нет органона для обнаружения и распознавания «прелести» (но, в сущности, многие ли православные им владеют на практике?). Или нет?
1.2 Религиозный терроризм как выражение сути религии
Смежное объяснение исламского терроризма дает другой христианский антрополог — Рене Жирар в книге «Завершить Клаузевица».
По Жирару, человек есть тоже существо бессущностное, определяемое своими желаниями (то есть, в конечном счете, размыканиями же; желание есть размыкание к объекту желания). Так что и Хоружий и Жирар — два христианских мыслителя, работающих с психоанализом.
Но человеческое желание не знает, чего ему желать (в этом отличие человека от животного). Оно поэтому копирует объект желания у других («миметизм»). Получается, что за один и тот же объект борются несколько конкурирующих желаний. Отсюда — вражда, агрессия. Взаимная агрессия разорвала бы общество, если бы не жертвоприношение.
Конкурирующие желания наращивают агрессию до тех пор, пока ее совокупная мощь не падет на жертву, и она разряжается в убийстве жертвы. Наступает мир, стабильность. Жертвоприношение аккумулирует совокупную агрессию сообщества и через убийство дарует сообществу мир. Это и есть религия: сакральное есть насилие, сакральное есть эффект мира, причиненный убийством жертвы. Религия есть, с одной стороны, ложь, ибо жертва выбрана случайно и она невинна, ибо участники жертвоприношения не понимают, не осознают всего этого механизма; с другой стороны, как очевидно из только что сказанного, религия есть убийство. Сатана — отец лжи и человекоубийца от начала.
Христианство же уничтожает религию, христианство есть десакрализация, демифологизация, ибо она разоблачает ложь и отменяет жертвоприношения. Ибо Христос, как знает благодаря Благой Вести весь мир, — невинная жертва, как и все жертвы от Авеля; ибо Его учение есть учение об особо устроенном желании, не ведущем к насилию (Нагорная проповедь и пр.).
Так появился мир «толерантности», «прав человека» и пр. Все до- и внехристианские общества основываются на жертвоприношении, если даже не буквальном (а чрезвычайно часто просто на буквальном — на ритуальном убийстве), то на структурном, системообразующем. Стабильность общества держится на исключении кого-то, на подавлении, на угнетении. Кто-то всегда аккумулирует в себе агрессию, рожденную конкурирующими желаниями: женщина, или калека, или чужеземец, или раб, или «неприкасаемый», или «враг», кто-то «другой», кто станет в том или ином смысле «жертвой» (убит, исключен, угнетен, презираем, ненавистен). Нужно сконструировать какую-ту иерархию различий (кто-то вверху, кто-то внизу в роли «жертвы»). И вот в христианстве становится понятно, что «других нет»: все одинаковы, у всех одинаковые, не направленные ни на что желания.
Подумайте, как сейчас используется слово «священное»: оно употребляется в речи о погибших на войне, о жертвах теракта, люди чувствуют сплоченность, если кто-то массово умирает: священное есть продукт насилия, священное и есть насилие. Чтобы убедиться в этом, послушайте современных политиков и моралистов. Религия и есть насилие. Поэтому наш вопрос: почему где «вера», там и насилие, — по Жирару, тавтологичен. Христианство же есть то, что религию уничтожает: это мы и видим в мире, рожденном христианством, — в мире атеизма, нигилизма, демистификации, антимилитаризма, интернационализма, свободы-равенства-братства.
В таком мире (христианской десакрализации, демифологизации), однако, чрезвычайно трудно жить. Жертвоприношение есть механизм стабильности, покоя. Следовательно, отменяя его, мы лишаемся стабильности и покоя, попадаем в мир свободы, где никто не знает, как жить и как решать конфликты. Неудивительно, что многие хотят вернуться в состояние «до» христианства, до десакрализации — в стабильное, спокойное общество жертвоприношений. В мир, где, согласно Евангелию, правит отец лжи и человекоубийца от начала. И вернулись бы, но вот Откровение уже сработало: всем известна глупость и ложь богов и мифов, религия демистифицирована, разоблачена. Убивали в христианстве не меньше, а может, и больше, но убивали зря — убийство больше не производит сакральности, мира, стабильности.
Но что же ислам по Жирару? Ислам — религия, пришедшая после Евангелия, взявшая на вооружение иудеохристианство и при этом вернувшая сакрализацию насилия (монотеизм, но отвергший весть о том, что Бога убили, а следовательно, жертвы невинны, а жертвоприношения не нужны); у иудеев нет жертв, ибо Храм разрушен, у христиан жертва бескровная, мусульмане — единственные монотеисты, у которых есть жертвоприношения. Евангелие разрушило жертвоприносительный механизм, сакральное насилие убывает; единственный шанс его удержать — ресакрализовать насилие на базе единобожия (ибо язычество повергнуто): вот формула исламизма по Жирару. Религия есть сакральность насилия, христианство есть его десакрализация, то есть отмена насилия, ислам есть ресакрализация насилия. Ислам есть темный двойник христианства: столь же глобальный монотеизм, как и христианство, но отвергающий христианскую весть о невинности всех жертв, о лжи насилия. Французский учитель ведь со своей «свободой слова» учил христианству (отмене жертв, принятию всех), а его убийца именно это и хотел пресечь.
Это более сильный тезис, чем у Хоружего, но опять же мы можем вынести эту логику за пределы ислама. Любой фундаментализм (включая христианский) и вообще любая сильная идея после христианства находится в постоянной угрозе ресакрализовать насилие, часто они и есть такая ресакрализация, когда человек в обычном режиме удержался бы от агрессии, но тут «сам Бог велел», тут религия как бы дает разрешение, благословляет агрессию. Тут и фашизм, и «патриотизм», и консерватизм и т. д. Вспомните, как многие православные сходили с ума по поводу Pussy Riot: тут, мол, уже не до христианского прощения, тут «Бога оскорбили», «а если бы они в мечети так»? Ведь так много христиан хотят стать такими же брутальными, как мусульмане, то есть ресакрализовать насилие. Как говорил, кажется, Милбанк, ислам победит как религия мачизма. И шире: дело не в исламе — он бывает очень разным — все дело вообще в широком феномене фундаментализма как религии мачизма, как ресакрализации насилия, попытке деактивировать христианскую десакрализацию насилия. Воистину, как гласит известная атеистическая максима, «без религии хорошие люди будут делать добро, а плохие люди будут делать зло. Но чтобы заставить хорошего человека делать зло, необходима религия». Чисто христианская максима, если понимать по-жирариански (или: нужна не «религия» как таковая, а специфически религиозный феномен «прелести» по-хоружевски). С другой стороны, разве феномен религиозного терроризма не есть нечто современное?
2. Религиозный терроризм как эффект Просвещения
Впервые слово «фундаменталисты» появилось как самоназвание американских протестантов, не приемлющих теорию Дарвина и предложивших креационизм как «научную» теорию. Важно, что эти несчастные протестанты были позитивистами: они не знали никакой другой формы истины, кроме научного факта. Если в Библии написано «так-то и так-то» и это истина, то это значит — «научная» истина, то есть «Бог создал мир в семь временных промежутков, каждый в 24 часа».
Борис Гройс объясняет, как это произошло (например, в статье «Религия в эпоху дигитального репродуцирования» или в лекциях «Искусство в XXI веке. От объекта к событию»). Вот, говорят, религия с победой «научного мировоззрения» (то бишь позитивизма) умерла. Нет, говорит Гройс: после победы материализма умирает дух религии, а выживает материя религии, ее буква, то есть сам текст (но не смысл) Писания, ритуалы, правила. «Механическая» составляющая религии после победы механицизма (что логично) выживает, умирает духовная. Как много это объясняет в современном православном благочестии! Внешнее побеждает, внутреннее умирает.
То есть фундаментализм есть продукт модерна, и до модерна он просто невозможен (до модерна не было позитивизма, материализма и пр.). «Наступает Новое Средневековье», — предупреждают нас критики, испуганные фундаментализмом, не понимающие, что Средние века подарили нам университет, например; аллегорическое, а не буквальное понимание Писания и много всего такого, а модерн подарил нам фундаментализм. Бояться фундаменталистов — более чем правильно, но наши либеральные друзья не понимают, где суть проблемы.
В книге «Инженеры джихада: любопытная связка между воинствующим экстремизмом и образованием» утверждается, что исламские террористы в большинстве своем — счастливые обладатели высшего образования, но не гуманитарного. Мракобесы, но совсем не средневековые — образованные инженеры. Они образованны как «технари», то есть понимают истину только и исключительно как научный факт (в том числе, и в этом все дело, понимают так истину религиозную), и именно поэтому они убивают, взрывают и так невероятно тупы и верят в такую чушь. Человек, получивший гуманитарное образование, например теологическое, знает, что текст нельзя (это в гуманитарных науках «ненаучно»!) понимать буквально. Человек, изучавший, например, Святых Отцов, знает, что библейский текст априори имеет несколько смыслов (исторический, аллегорический, анагогический и так далее) и знает, что Отцы один и тот же текст толкуют неодинаково, а часто противореча друг другу. А значит, «взрывать» (быть фундаменталистом) необязательно.
Другой пример. Кто в России составляет массу поклонников уфологии, нью-эйджа, ведической психологии и прочей современной дряни? Советская техническая интеллигенция, не умеющая думать над философскими вопросами и читать тексты. Так вышло — объяснять это можно по-разному — что человек имеет метафизические потребности (хочет знать, в чем смысл жизни, что есть благо и так далее). Человек, позитивистски сформированный, не лишается этих потребностей, но не умеет их решать и о них говорить. Поэтому мы видим людей, решающих свои метафизические проблемы с помощью магических кристаллов или взрывов в метро.
Дело, разумеется, не в высшем образовании, а в самом строе современного мышления. Дело в редукции человека, его желаний, стремлений, потребностей к «науке». В конце концов, один из плодов христианской демистификации — разоблачение «просвещения» как дискурса насилия и угнетения (Хоружий и Жирар — два великих христианских мыслителя, ведь были «постмодернистами»).
Фундаментализм есть темный двойник позитивизма. Он убил всякий лик истины, кроме «научного». Но человеческое существо не таково, чтобы удовлетвориться только «наукой». Человек хочет чего-то много большего. А есть только «наука». И он свое желание Другого понимает «научно». И это, вероятно, не главная, но одна из причин религиозного терроризма. Просвещение не уничтожает религию, но делает её интеллектуально, эстетически, психологически, экзистенциально убогой, уродливой, идиотичной.
Итак, наши три объяснения имеют нечто общее: фундаментализм, во всяком случае, есть нечто антихристианское (даже если он «христианский»); фундаментализм есть нечто, что объяснимо на последней глубине только пониманием человека как бессущностного существа, размыкающего к предельному, и эти размыкания не закрываются «наукой», а лишь искажаются. Эти размыкания могут пойти по пути агрессии, и только в Инобытии они дадут подлинный (не жертвоприношением приносимый) мир, конец вражды. Ведь мирность — плод развитых онтологических практик, если они смогли преодолеть угрозу «прелести», плод христианского Откровения о невинности жертв и ненужности насилия; плод, в конце концов, хорошего гуманитарного образования.
Вся проблематика терроризма, фундаментализма, религиозно обоснованной агрессии должна всегда помещаться в контекст вот этих слов апостола Павла: «всякое раздражение и ярость, и гнев, и крик, и злоречие со всякою злобою да будут удалены от вас; но будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас». Доброта, сострадание, прощение, отсутствие раздражения, ярости, гнева, крика, злоречия, злобы — вот показатель истинного духовного опыта, а не его подмены «фигурами безумия», «прелестью». Как у нас, православных христиан, обстоит дело с этим показателем?
3. Хэллоуин: обыватель-невротик и террорист-перверт
Нападения исламистов в этом году совпали с хэллоуином. Хэллоуин, этот праздник ужасов и смерти, казалось бы легче всего объяснить с позиций бахтинской теории «карнавала» и «неофициальной культуры». Как в Средневековье так и сейчас массы в карнавале (хэллоуине) обыгрывают официальную культуру, утверждают себя и пр. Но не все так просто: средневековые карнавалы — праздники Смеха, Обжорства, Изобилия. Хэллоуин — праздник ужаса и смерти. Что в таком случае обыгрывают участники хэллоуина?*
В средневековой официальной культуре нельзя смеяться и обжираться; это-то и обыгрывает карнавал. Ну это мы преодолели: общество потребления есть общество жратвы и ржаки. А вот запрещены смерть, ужас и насилие. Запрещено все травматичное в официальной культуре политкорректности, вежливости и пр. Запрещена, вытеснена сама мысль о смерти. В обществе потребления не умирают (ибо смерть нельзя не продать, ни потребить; она есть зримый конец потребления — и как таковую ее вытесняют). Смерть не буржуазна. Ее — как и ужас, как и насилие (ибо надо потреблять, работать и подчиняться) — и отыгрывает хэллоуин.
Любое действие, любая речь, любое искусство и любая жизнь не имеют никакого значения, кроме рыночного: рынок сожрет все. «Консервативное» или «либеральное» высказывания суть в равной степени товары на рынке высказываний и сами по себе ничего не значат. Любая, сколь угодно радикальная, критика рынка прекрасно продается на рынке. В этом смысле сейчас нет пропаганды и идеологии (философии, религии, мировоззрения), ибо при полном торжестве рынка – любое высказывание есть пропаганда рынка, ибо как высказывание оно функционирует в качестве новинки, поддерживая рынок.
Рынок, повторим, сожрет все. Все кроме теракта: не зря один из отцов современного искусства Анри Бретон писал: «самый простой сюрреалистический акт состоит в том, чтобы, взяв в руки револьвер, выйти на улицу и наудачу, насколько это возможно, стрелять по толпе». Или пресловутые слова Штокхаузена про теракт 11 сентября: «это величайшее произведение искусства, которое когда-либо существовало во всем космосе». Смерть нельзя обменять, то есть выставить на рынок, как доказывал Бодрийяр. Бессилие изменить систему рождает насилие, желание ее просто уничтожить. Объективное насилие системы порождает субъективное насилие террористов, как писал Жижек.
Как указывал Лифшиц в своем шедевре «Кризис безобразия»: социализм избавит нас не только от капитализма, но и от диких форм протеста против него, таких, например, как терроризм. Строго говоря деструктивным протестом, субъективным насилием являются и криминал, и алкоголизм и пр. Им являлся и изобретенный французскими анархистами (а не исламистами) бессмысленный террор (где убивают всех подряд, а не конкретного Цезаря, или Александра II, или конкретных слуг того или иного режима).
Французская анархистская газета «Революционное действие» в кон. XIX века призывала к террору «чтобы каждый удар, нанесенный в социальное тело буржуазии, проделал в нем глубокую рану». Сейчас к этому призывают исламисты.
В январе 1896 г. анархист Эмиль Анри бросил бомбу в кафе «Терминус», ранив 20 и убив одного человека. Среди них по мнению Анри, «невинных не было». Потом подобные терракты повторялись во Франции и России. Теперь их совершают исламисты, но велика ли разница? Как писал Маркс в полемике с Бакуниным/Нечаевым:
«Эти всеразрушительные анархисты, которые хотят все привести в состояние аморфности, чтобы установить анархию в области нравственности, доводят до крайности буржуазную безнравственность».
И в «Экономическо-философских рукописях»:
«Грубый коммунизм, есть только форма проявления гнусности частной собственности. Коммунизм в его первой форме [«казарменный коммунизм»] является лишь обобщением и завершением отношения частной собственности. В качестве этого завершения он имеет двоякий вид: во-первых, господство вещественной собственности над ним так велико, что он стремится уничтожить все то, чем, на началах частной собственности, не могут обладать все; он хочет насильственно абстрагироваться от таланта и т.д.»
Ныне это уже не прекрасное и точное описание анархизма, а прекрасное и точное описание исламизма. Как тогда анархисты думали, что уничтожают капитализм, а на самом деле выражали в этом разрушении суть капитализма, так сейчас исламисты думая, что разрушают Запад (капитализм), на самом деле выражают его суть.
Как-то я услышал в новостях по поводу массовых изнасилованиях в «исламском государстве» (запрещенная в РФ организация): «такого и представить себе нельзя». Ой ли? Представляют «такое» как раз очень многие — в жестком порно, в треш-фильмах. Представляют, но не делают. Западный обыватель относится к исламскому террористу как невротик к перверту: то что вытясняет, чем невротизирован, о чем мечтает первый, то делает второй. Хэлоуин — симптом невроза, нападения исламистов — акт перверсии. Помимо прочего это означает, что строго говоря дело не в исламизме. Дело в социальной структуре Запада и соответствующей психологической структуре западного субъекта. Что помимо прочего означает: исламский мир вестернизирован насквозь, а исламский терроризм — западный, модерный феномен. Французские исламисты великолепно ассимилировалсь («просветились») во Франции и идут по стопам французских анархистов. Ведь нет никакой разницы между анархистами тогда, и исламистами сейчас — и те и те суть порождения «буржуазной безнравственности». И социализм ее преодолеет тем, что сломав социальную и тем самым психологическую структуру капитализма, выстроит новую «нравственную» (если угодно) социальную — и следовательно психологическую — структуру общества без угнетения и насилия.
Убийство ради убийства, бессмысленный террор — это же скорее проблематика «Преступления и наказания» Достоевского, «Постороннего» Камю: экзистенциальная тошнота, непроходимая духота буржуазного общества: и вот человек хочет хоть как-нибудь выпутаться, хоть как-то проявить себя, сделать хоть что-то подлинное. Но что можно сделать в буржуазном обществе подлинного, что не было бы сожрано рынком? Что можно сделать подлинного в просветительском отупении «истины как научного факта», в обществе «онтических практик безумия»? — только убийство и смерть.
Константин Леонтьев многажды писал что буржуазная культура «всесмешения» и «всеуравнения» (культура Просвещения) уничтожает особость всех культур, что «индивидуализм» уничтожает индивидуальность (все становятся одинаковыми индивидуалистами), что при том «всеуравнение» не ведет к «гармонии» (мультикультурализму, миру, согласию), а только лишь усиливает антагонизм, борьбу, вражду. Об этом же говорил и Жирар: христианская десакрализация уничтожая традиционные культуры показывает, что все люди одинаковые — и как раз таки это выводит из себя буржуазных субъектов: они цепляются за любое мнимое различие, чтобы как-то себя утвердить. Получается масса индивидов с одинаковыми желаниями, вступающими во вражду — вражду, кою уже не может остановить традиционная культура, ибо христианство её уничтожило, и только христианство (если возвратиться из политэкономического измерения в религиозное) может вывести желание от конфликта к миру. Французские анархисты, но и западные террористы-традиционалисты, но и шутинги, но и исламисты (и хэллоуин, и жесткое порно, и треш-фильмы, и современное искусство) — все это безумие буржуазного субъекта, проявления бессознательного буржуазного субъекта, такого казалось бы «политкорректного», взвешенного, спокойного, с вечной улыбкой на лице. Тут мы возвращаемся к хоружевской мысли: все перечисленные проявления бессознательного буржуазного субъекта суть «онтические практики безумия», тяга к трансгрессии, не знающей онтологического размыкания, а размыкающейся вот так ужасно, так безумно, так кроваво в безумие, смерть, насилие. Механизм «прелести» одинаково свойственен и политическому и религиозному терроризму: «высокая идея» без механизма «невидимой брани» — лишь прикрытие для «фигур безумия». И выход следовательно один: никоим образом не возврат к традиционному обществу сакрального насилия, но путь вперед к социализму политэкономически, к христианству религиозно. Как Хоружий считал выходом из тупика современности «возвращения Онтологического человека», то есть возрождения исихазма, православного монашества, так и Леонтьев в своей ненависти к буржуазной культуре какие указывал пути? — буржуазная культура разумеется зиждется на капиталистической экономике, то есть нам потребная не-капиталистическая экономика. И Леонтьев — вот с этой культурно-экономической точки зрения приходит к тому же, что и Хоружий: «монастырь — образец не рационалистического, а реального социализма». В монастыре — замкнем и закончим затянувшееся рассуждение — как мы знаем тоже много думают о смерти: но как-то совсем, совсем иначе, чем террорист, сюрреалист, празднующий хэллоуин и пр.
* Этой «бахтинской» мысли я обязан статье Маши Дубровской о хэллоуине.