Во все время Великого поста и пасхальных недель православный христианин искал утешения. Утешителями выступала семья — для многих домашние богослужения мирянским чином стали новым опытом. Утешали онлайн-литургии: текст молитв и песнопений лучше слышен, видно, что и в какой момент делает священник, никто не наступает на ноги, не кашляет в ухо, не толкает в спину. Утешал опыт святых, пошедших на сознательную самоизоляцию. Если они так могли, значит, и каждый христианин может, ведь, как мы знаем, святые от нас ничем не отличаются, кроме решимости. Утешали правильные цитаты из Отцов о том, что подлинное богообщение совершается в сердце, что Царствие Небесное и в I веке, и в XXI находится в душевных внутренностях. Утешали Священное Писание, личная молитва и надежда на то, что когда-нибудь же это кончится.
Но оно все не кончается и не кончается.
Вполне закономерно, что то тут, то там зазвучали слова о необходимости «богословия после карантина», «online-богословия», обосновывающего возможность христианской жизни в условиях физической разобщенности между христианами, между клиром и мирянами, между Чашей и причастниками.
Об этом богословии я бы хотел сказать несколько слов.
Давно уже сложилась интеллектуальная традиция приписывать богословский смысл конкретному, пусть и глобальному, историческому событию, которое несет за собой трансформацию в экономике, политике и социальных отношениях.
Более всего известно так называемое «богословие после Холокоста (вариант: после Освенцима)», которое предполагает, что некоторые положения христианской веры, а точнее некоторые способы говорить о ней, претерпели (должны претерпеть) неизбежные изменения. Например, от богословов требуется, чтобы они обращали внимание не только на грехи, но и на страдания человечества, чтобы сосредотачивались на вине и ответственности перед страждущими, чтобы вводили в свои рассуждения категорию «памяти» в смысле рефлексии над конкретными событиями, чтобы, наконец, признавали исключительность еврейской жертвы на протяжении всей истории христианства. Вариациями «богословия после Освенцима» являются «богословия после Гулага / после апартеида / после колонизации», где на место переменной «жертва X» подставляется какая-то другая нация или социальная группа. Предполагается, что с «жертвой X» произошло нечто настолько страшное, что для оправдания Бога не хватает обычных теологических ответов, требуется какое-то экстраординарное решение.
Другой тип таких «богословий после» связан с радикальными историческими преобразованиями, например, революциями. «Богословие освобождения» считает, что революционные события 1968 года не позволяют религиозному мыслителю не учитывать красную идеолого-политическую альтернативу. Как бы в подражание этой интеллектуальной традиции после каждого переворота в христианской стране возникают свои «богословия Майдана» и «богословия Болотной». Тут в качестве переменной выступает уже не жертва, а некая революционная прослойка, осмыслением духовной сущности которой призван заниматься богослов. «Думающая молодежь», «креативный класс», «волонтеры Майдана», «прогрессивное студенчество» — подставляйте что угодно.
Еще одна разновидность после-богословия — попытка религиозной рефлексии «внешних» катастроф. Сюда попадают, например, теракты, ведь террорист для нас — это некий внешний фактор, тут мы жертвы («богословие после 11 сентября»), техногенные катастрофы («богословие после Чернобыля») и, конечно, пандемии («богословие после СПИДа», «богословие после Эболы»). В центре внимания — те инструменты, с помощью которых Бог «мешает» нормальной жизни общества и, в частности, христианской общины. Исламисты взрывают метро — жизнь меняется, в том числе и жизнь христианина. Происходит глобальное отключение электричества — христианам надо как-то существовать в сложившихся условиях. Коварный вирус захватывает планету — ничего не поделаешь, нужно радикальное обновление.
Закономерный вопрос. А что, до XX века человечество не сталкивалось с войнами, революциями, эпидемиями? Почему мы ничего не знаем о «богословии после арабо-византийских войн / после восстания «Ника» / после Юстиниановой чумы»? Пожалуй, единственным исключением является возникновение христианской государственности в IV веке, которое породило специфическую «имперскую эсхатологию», одним из вариантов которой является концепция «третьего Рима», — она, впрочем, строго говоря, является не богословской, а идеолого-политической. Кроме того, «богословие после» предполагает, что событием для церковной жизни становится то, что происходит вне Церкви, что воздействует на нее извне.
В целом же, сколь бы ужасными ни были происходящие с христианином события, он никогда не считал их настолько исключительными, чтобы заявлять о новом богословии, чтобы вводить новую богословскую повестку, требовать от своих сторонников и оппонентов, чтобы они учитывали в своих текстах «внешние» факторы.
В центре богословия — Христос и то, как нам соединиться с Ним. А значит, изменение в богословской парадигме может быть вызвано только неким недостатком понимания фигуры Христа и пути к Нему, настолько вопиющим, что требует вдумчивого и подробного обсуждения, требует даже спора, богословской дискуссии.
Тем самым из богословия изымаются всякая историческая конкретика, всякая «правда жизни», любые «насущные проблемы». Событием становится не то, что за пределами богословского процесса, а то, что проистекает из его собственной логики. Например, богословие — это ответ на вопрос, является ли Христос человеком и если да/нет, то могу ли я, человек, подражать Ему. Разумеется, возможен вопрос «является ли образование империи Чингисхана препятствием для осмысления боговоплощения и богообщения», но односложное «нет», хотя и будет ответом, нельзя развернуть в теологическое рассуждение по существу. Впрочем, историческое событие может быть объектом для христианской риторики, религиозной публицистики и просто благочестивых рассуждений.
Понятно, откуда взялось «богословие после». Оно заменило собой традиционное богословие истории, которое экстраполировало историю Ветхого Израиля на историю Нового Израиля, то есть Церкви, где любое событие истолковывалось очень просто — как аналог того, как поступал Господь с еврейским народом, наказывая его или помогая ему. Церковь пострадала — наказание за грехи. Церковь выжила — милость Божия, и то и другое с поправкой на то, что в точности мы одно от другого отличить не способны. А другие объяснения, именно в рамках богословской парадигмы, и не нужны, они выводят нас в иную, секулярную сферу мышления.
Именно это и произошло с богословием в XX веке, когда христиане — протестанты, некоторые католики, некоторые православные — растождествили Церковь и конкретную, зримую христианскую общину, когда фокус с судьбы Церкви сместился на судьбу человечества и, что закономерно, события «общечеловеческой» истории стали восприниматься как экклесиологически значимые, сущностно влияющие на жизнь общины. С другой стороны, и чисто внешние изменения в жизни этой общины, не проистекающие из христологии или сотериологии, стали трактоваться как нечто важное. «Можно ли исповедовать онлайн?» — это ведь вариация на наше любимое «мешают ли джинсы спасению?», то есть влияют ли хоть как-то внешние культурные трансформации на существо христианской жизни. Само возникновение такого вопроса — обратная сторона богословской тенденции слишком серьезно воспринимать то, что происходит за пределами Церкви.
Принципиально важно, что с точки зрения традиционного богословия истории не может быть никакой «теологии после холокоста» или «теологии после карантина». Если вам кажется, что происшедшие изменения как-то влияют на христианский дискурс, видимо, в этом дискурсе вам важно что-то другое, не Христос.
Но именно поэтому нужно спокойно относиться к внешним новшествам, к ситуативному изменению литургической практики, к новым формам служения, к которым призывает христианина изменившаяся жизнь. Парадокс в том, что их вообще не нужно богословски осмыслять, что они просто должны прийти в жизнь христианина, если не противоречат базовым, любому выпускнику воскресной школы понятным, положениям морали.
Когда я начинал писать эту колонку, мне хотелось покритиковать «онлайн-богословие», но сейчас я понимаю, что такая критика сама была бы псевдобогословием, попыткой понять то, что в богословском понимании не нуждается. Ну да, сейчас нам плохо без литургии в храме, без ее запахов, звуков, без друзей-прихожан, без детских голосов и братской трапезы. Но обосновывать нужность всего этого богословскими аргументами так же некорректно, как необходимость экклесиологической разобщенности.
Если нас захватят инопланетяне и организуют электронный концлагерь, заперев землян в одиночных ячейках, христианство в том или ином виде сохранится, радикально изменив лишь оболочку литургической практики.
А может быть, совсем скоро мы будем вынуждены — вот рухнет долларовая система, а за ней все общество потребления — жить сплоченными коммунами по 100 человек, в каждой из которых будет священник, литургия каждый день, совместные молитвы, и никакой самоизоляции. Понадобится ли в этом случае оригинальное «богословие после финансового кризиса»? По-моему, нет. Вот и после окончания карантина будут более насущные интеллектуальные задачи, чем осмысление этого, в общем-то рядового, если взглянуть на всю историю человечества, события.